еда. Тот потряс вещевым мешком и объяснил, что у него здесь сухой паёк на двое суток, и он вполне обеспечен.
Она пригласила его в комнату, где жила вместе с тремя медсёстрами, и предложила ему кипятку. Он, в свою очередь, высыпал на стол несколько кусков сахара, четыре больших сухаря и банку шпрот. Увидев такое продуктовое богатство, Розалия Самойловна сказала, что они сейчас устроят пир на весь мир. Две девушки-медсестры (одна из них была уже знакома Борису) в это время тоже находились в комнате, и Крумм с молчаливого согласия Алёшкина пригласила и их. Все уселись вокруг стола и налили в большие эмалированные кружки какую-то буроватую горячую жидкость из большого жестяного чайника.
— Кофе по-турецки на ленинградский манер из пережжённого овса и еще какой-то гадости! — объявила Розалия Самойловна, открывая коробку консервов и ломая на кусочки сухари. Борис тем временем поколол сахар и предложил его всем. Немного стесняясь, приняли участие в «пиршестве» худенькие, с ввалившимися глазами, девушки. Во время чаепития все трое рассказывали Алёшкину о том положении, в каком находился госпиталь и его работники.
— Уже много дней не действует водопровод, за водой сёстры и санитары бегают в пока ещё действующую колонку почти за полтора квартала от здания госпиталя. Раненых около 1000 человек, все они хотят пить, есть — значит, надо обеспечить водой кухню. Хоть один раз в сутки умыть каждого тоже нужно, а сколько воды тратит операционный блок! — возмущалась Розалия Самойловна. — А эти худышки за раз больше полведра не могут нести, да и санитары тоже не намного сильнее их. А с туалетом? Уборные не действуют (воды-то нет), ходячие бегают в парк, там у нас такие же ровики, как в санбате были вырыты, а с лежачими прямо беда… А тут вот уже с неделю как свет электрический отключили, во всех палатах вот такие «люстры» горят, как у нас, — Крумм показала на маленькую коптилку, стоявшую на столе. — Только в операционно-перевязочный блок, да в рентген-кабинет свет дают от какого-то постоянно барахлящего движка. Вот так и живём! И ничего, работаем, лечим, вылечиваем и даже обратно в строй отправляем, как настоящие тыловые госпитали, — с некоторой гордостью закончила свою речь Розалий Самойловна.
Но тут вмешалась одна из сестёр:
— Это всё ещё ничего, сегодня, славу Богу, пасмурно, самолёты летать не могут, а то…
— А то? — спросил Борис.
— Вы ничего не знаете! Пока была лётная погода, да и сейчас, стоит только выдаться хоть одному ясному дню или ночи, как немцы посылают на наш бедный город десятки и сотни самолётов… Начинается такое, что вы себе и представить не можете! Бомбы свистят, рвутся, слышен грохот падающих зданий, то там, то здесь вспыхивают пожары, бьют, как сумасшедшие, зенитки. Прямо ад какой-то! А у нас ещё хуже: как только начинается воздушная тревога, мы всех раненых обязаны свести и отнести в подвал, в бомбоубежище, а ведь их около тысячи. Санитаров почти нет, носить лежачих приходиться дружинницам и нам, вот таким же девушкам, как я, и пожилым врачам… Отбой — и обратная картина. Надо всех раненых развести и разнести по всем трём этажам на свои места. Бывали сутки, когда это приходилось делать по два и даже по три раза.
И снова продолжила Крумм:
— А тут ещё и питание становится всё хуже и хуже. Нас, личный состав госпиталя, кормят почти так же, как гражданское население, правда, как рабочих. Вот теперь хлеба дают 300 грамм, вернее, сухарей — 150, круп в месяц — 600 грамм, жиров по норме — 150 на месяц, но фактически и этого не бывает, мясо (конина) — редкость. Мы на руки, конечно, ничего не получаем, всё, кроме сухарей, идёт в столовую, как там умудряются что-либо приготовить, просто удивительно. А сухаря на день никак не хватает.
После чаепития Розалия Самойловна отвела Бориса в кабинет комиссара госпиталя, представила его как фронтового коллегу, приехавшего на консультацию, и просила организовать возможность отдыха фронтовику. Она добавила:
— Борис Яковлевич, вы знаете, где я живу. Выспитесь, отдохните там, где вас комиссар пристроит, а потом приходите ко мне, сходим вместе к профессору и выясним, как вам быть дальше, — с этими словами она вышла.
— Знаете что, доктор? Самое лучшее, что я вам могу предложить, вот этот диван в моём кабинете. Хоть здесь и холодно, как, впрочем, и во всём госпитале, но зато диван мягкий, есть одеяло, укроетесь ещё своей шинелью и поспите. Судя по всему, ночь-то вы не спали, ну а я вам мешать не буду, пойду по палатам, вернусь только к обеду. Отдыхайте.
Алёшкин не заставил себя долго просить, он действительно чувствовал большую усталость и какую-то слабость, и потому, сбросив шинель и сапоги, сейчас же улёгся на мягкий кожаный диван, укутался, и едва комиссар закрыл за собой дверь, как он заснул.
Проснулся Борис часов через шесть, то есть около трёх часов дня и, вероятно, оттого, что с него сползла шинель, он основательно замёрз. Едва он успел поднять её с пола и снова закутаться, как дверь открылась, в комнату зашёл комиссар, а за ним санитар, несший на подносе две миски с чем-то горячим и два крошечных сухарика на тарелке.
— А, товарищ военврач уже проснулся, вот и хорошо, будем обедать, — с несколько наигранным весельем сказал комиссар.
По лицу его было видно, что ему совсем не весело. Борис молча поднялся, вытянул из-за дивана брошенный туда им вещевой мешок, извлёк из него два довольно больших сухаря и вторую банку шпрот. Увидев эти продукты, комиссар усмехнулся:
— Давно уже, кажется, мы не видели такой роскоши, хотя прошло с тех пор всего-то пять с половиной месяцев. Вот как время тянется, когда плохо с едой. Сейчас по палатам прошёл и опять расстроился. Врачи стараются, оперируют, а раненые всё равно гибнут. Повышенный паёк у них, но и на нём в послеоперационном периоде не выдержишь. А тут ещё и эвакуация совсем прекратилась. Что будем дальше делать, прямо ума не приложу, хоть бы скорей прояснилось, что ли! Самолётами хоть сколько-нибудь вывезем. Не все самолёты до Большой земли долетают, а всё же кто-то да будет спасён.
После обеда Алёшкин оделся и вышел на улицу. Часовые при входе теперь уже были ему знакомы, они приветствовали его, и так как начинало темнеть, то посоветовали далеко от госпиталя не отходить. Он всё-таки решил побродить часа два по улице, чтобы осмотреть хоть немного город.
Картина полуживого Ленинграда поразила его. Улицы были занесены