что к его времени вымерли почти все школы, основанные древнегреческими философами, и можно встретить только киников, перипатетиков (последователей Аристотеля) и платоников
(Августин. Против академиков. III. 19. 42).
На этом фоне как раз появляется христианская религия, и ясно, что христиане просто не могли не сталкиваться с киниками. Возникали даже своего рода «гибридные» фигуры. Об одной из них рассказал во II в. н. э. сатирик Лукиан в памфлете «О смерти Перегрина».
Перегрин, прозванный Протеем из-за того, что постоянно менял убеждения (в греческой мифологии Протей — один из второстепенных богов, обладающий способностью перевоплощаться), в молодости совершил немало преступлений, среди которых — и прелюбодеяния, и даже убийство собственного отца. А потом вдруг оказался членом одной из христианских общин, со временем стал даже ее главой. Впоследствии попал в тюрьму, а выйдя из нее, «перекрасился» из христианина в киника, скитался по просторам империи, жестко критиковал высокопоставленных лиц, вплоть до самих императоров, подбивал греков на восстание против римского владычества, неоднократно подвергался изгнанию, чем снискал себе популярность в народе…
А окончил жизнь и совсем уж экзотично: при большом стечении публики разложил большой костер и бросился в него. Правда, при этом Перегрин до последнего «надеялся, что все за него ухватятся и не допустят до костра, но против его воли сохранят ему жизнь» (Лукиан. О смерти Перегрина. 33). Однако присутствующие, очевидно, не пожелали отказываться от эффектного зрелища.
Понятно, что перед нами прохвост. Справедливо пишет по этому поводу И. Μ. Нахов: «Перегрин по существу чужд подлинному христианству и кинизму, но его пример говорит, что у последних имелись внешние точки соприкосновения»{193}. И здесь совершенно верно выделено курсивом (самим Наховым) слово «внешние». А в дальнейшем он употребляет выражение «случайная связь кинизма с христианством»{194}.
Внутренней, глубинной близости между двумя движениями, право же, не ощущается. Аскетизм киников и аскетизм христиан, повторим снова и снова, — явления абсолютно разного порядка, предельно неодинаковыми являются у них и истоки. Аскеза вторых предстает проявлением смирения, которое в христианской религии воспринимается наряду с любовью к ближнему как одна из главных позитивных ценностей.
А о каком смирении можно говорить применительно к Диогену и его единомышленникам? И о какой любви к ближнему? Их аскеза высокомерна, пропитана презрением к пресловутым ближним. Были, конечно, исключения — такие как Кратет. Но не с Кратетом ведь ассоциируется киническая философия в своей «магистральной линии», а с главным героем этой книги.
Т. Г. Сидаш упоминает (см. выше) длинные волосы и бороду Иисуса как этакие «кинизирующие» черты. Внешним-то видом, понятно, и в дальнейшем христианский монах или священник Востока (будущего мира православия) в принципе напоминал древнегреческого философа (не обязательно именно киника). Однако подлинное родство с кинизмом демонстрируют в рамках христианства лишь некоторые средневековые ереси. Прежде всего ересь так называемых адамитов, которые ходили обнаженными («как Адам в раю»), практиковали свободу половых отношений, отрицали государство, семью, частную собственность — в точности как киники. Но ортодоксальные философы признают и чтут все эти институты, а любая ересь есть извращение догматов той религии, из которой она выросла.
Кинизм в любой своей разновидности, безусловно, анархичен. Но его анархизм — совсем не то, что анархизм в «классической» форме, анархизм Μ. Бакунина, который писал: «Страсть к разрушению есть вместе с тем и творческая страсть!»{195} Это анархизм активный, революционный, а кинический — пассивный, созерцательный. «Творческая страсть» — словосочетание вполне чуждое и даже противоположное учению киников, которые не тяготели ни к какому творчеству, а идеалом для мудреца выставляли свободу от страстей, бесстрастие (апатию).
Приложение
ЕЩЕ НЕКОТОРЫЕ СЛОВА И ДЕЛА ДИОГЕНА
По ходу изложения перед читателем прошло немало эпизодов (более или менее достоверных, причем чаще менее, чем более), связанных с выразительными изречениями или оригинальными поступками нашего героя. Однако далеко не все, о которых сообщают источники: ведь каждую такую историю мы передавали не «просто так», а в той или иной связи, в контексте проблематики, рассматривавшихся в разных главах. Многое поэтому осталось «за бортом», и теперь нам хотелось бы в интересах, так сказать, полноты картины познакомить желающих с кое-каким дополнительным материалом, имеющим отношение к Диогену. Пусть этот материал говорит сам за себя; мы будем по возможности воздерживаться от собственных комментариев (хотя совсем без этого, видимо, все-таки не обойтись).
* * *
«По некоторым сведениям, он первый начал складывать вдвое свой плащ (в другом месте это обыкновение приписано Антисфену, учителю Диогена. — И. С.), потому что ему приходилось не только носить его, но и спать на нем; он носил суму, чтобы хранить в ней пищу, и всякое место было ему одинаково подходящим и для еды, и для сна, и для беседы. Поэтому он говаривал, что афиняне сами позаботились о его жилище, и указывал на портик Зевса и на Помпейон[61]. Сперва он опирался на палку только тогда, когда выбивался из сил, но потом носил постоянно и ее, и свою суму не только в городе, но и в дороге» (Диоген Лаэртский. VI. 22–23).
«Он постоянно говорил: «Для того, чтобы жить как следует, нужно иметь или разум, или петлю» (Диоген Лаэртский. VI. 24).
«Он повстречал Платона, когда ел сушеные фиги, и сказал ему: «Прими и ты участие!» Тот взял и съел, а Диоген: «Я сказал: прими участие, но не говорил: поешь» (Диоген Лаэртский. VI. 25)[62].
«Он говорил, что люди соревнуются, кто кого столкнет пинком в канаву (спортивная игра. — И. С.), но никто не соревнуется в искусстве быть прекрасным и добрым. Он удивлялся, что грамматики изучают бедствия Одиссея и не ведают своих собственных; музыканты ладят струны на лире и не могут сладить с собственным нравом; математики следят за солнцем и луной, а не видят того, что у них под ногами; риторы учат правильно говорить и не учат правильно поступать; наконец, скряги ругают деньги, а сами любят их больше всего… Он удивлялся, что рабы, видя обжорство хозяев, не растаскивают их еду» (Диоген Лаэртский. VI. 27–28).
«Сумасшедшими» называл он не умалишенных, а тех, кто не ходит с сумой… Однажды он явился к юношам на пир полуобритым, и его поколотили; тогда он написал имена колотивших на доске и ходил с этой доскою напоказ, пока не отплатил им, выставивши их так на поношение» (Диоген Лаэртский. VI. 33).
«Он