навлечь на себя неодобрение родителей. И вот я, тридцатишестилетний миллионер, беру пример со студентки колледжа в том, как нужно быть храбрым, такие вот дела. Когда вышеупомянутая студентка колледжа – Зенни, было бы глупо не использовать ее в качестве примера.
А еще я понимаю, что любая лекция будет продолжаться ровно столько, сколько длится поездка до жилого центра города, что во второй половине дня занимает не больше пятнадцати минут, и это утешает.
В конце концов я пристегиваюсь, завожу машину и бросаю взгляд на мать-настоятельницу. Она невозмутимо наблюдает за мной в ожидании ответа, сложив узловатые руки на коленях. Строгий платок, обрамляющий ее голову, делает ее глаза за стеклами очков еще больше, неизбежнее.
– Да, – отвечаю я. Правда, не знаю, что еще добавить, поэтому возвращаю взгляд на дорогу, переключаю передачу, и мы трогаемся с места.
– И?
Что ж, я этого определенно не ожидал. Ей нужен какой-то отчет? Или мне давно не читали нотаций и она хочет начать с того, чтобы я ответил за свои действия, как школьник?
– Что «И», мэм?
Она вздыхает так, как обычно делают пожилые люди, когда считают, что молодежь намеренно прикидывается глупой.
– Как она? Как она себя чувствует? Чем занято ее сердце? Я, может, и ее наставница, но ты ее любовник… Уверена, ты знаешь об этих вещах.
Я сжимаю и разжимаю кулак вокруг рычага переключения передач, пока подыскиваю слова. Невозможно пытаться описать Зенни в каком-то нелепом моральном отчете, да еще и за такое короткое время нашей поездки. Зенни не поддается простым наблюдениям и объяснениям. Отчасти именно поэтому я так сильно ее люблю.
– Попытайся, – говорит старая монахиня, видя мою внутреннюю борьбу.
Мне не нравится обсуждать Зенни, когда ее нет здесь, поэтому решаю говорить о ней только в самых абстрактных и общих чертах, чтобы случайно не придать ее доверие.
– Она великолепна, энергична и умна, – говорю я. Я вспоминаю о катке, где мы катались на роликовых коньках, о нашей совместной работе в приюте по вечерам, а затем продолжаю: – Я даже не могу описать словами, насколько глубоко она переживает о людях в приюте и как сильно хочет стать акушеркой, чтобы помогать живущим в нужде женщинам. Она говорит о Боге с благоговением и спокойствием. Она сказала мне, что хочет воспользоваться этим месяцем, чтобы убедиться, что выбрала правильный путь и не передумает о предстоящих обетах, и все, что я вижу в ней, – это непоколебимая уверенность. – Я выдавливаю из себя улыбку, стараясь казаться беззаботным, но вместо этого мои губы кривятся от горечи. – Ее решимость возросла еще больше.
– А ты ее любишь.
Какой смысл отрицать?
– Да, – отвечаю я обреченно. – Я ее люблю.
– И не понимаешь, почему она выбирает этот путь.
Я пожимаю плечом, переключая передачу.
– Сейчас я понимаю это лучше, чем две недели назад, но… Вы правы. Я по-прежнему не понимаю. Не до конца.
Монахиня на какое-то время замолкает, и у меня создается впечатление, что ей намного комфортнее в тишине, чем при разговоре. И ехать в одной машине с кем-то, кто предпочитает тишину, не так неловко, как я мог бы подумать.
На самом деле, эта тишина не давит, не напрягает и не удушает. Она умиротворяет, и все мои переживания о Зенни и моей неразделенной любви к ней, о моей матери, лежащей сейчас на больничной койке с различными трубками и капельницами и проходящей томографию, подергивает какая-то голубоватая, успокаивающая пелена.
В моем сознании всплывают образы пустых храмов, та благоговейная тишина, которая сопутствует священному пространству. Успокаивающее мерцание свечей и их танец по стенам церкви.
– Зенни рассказала мне о твоей сестре. То, что с ней сделали, было ужасно. Чудовищное зло!
И внезапно, словно какой-то ключ открывает замок, я начинаю доверять этой женщине. Я доверяю ей, потому что она не вешает мне лапшу о Божьей воле или о том, что Лиззи сейчас находится «в лучшем месте» (хотя даже последняя фраза была произнесена очень скупо после смерти Лиззи, учитывая непростое отношение католиков к самоубийству и его последствиям для бессмертной души). Мать-настоятельница не стала произносить пустые извинения и предлагать помолиться за нашу семью или душу Лиззи.
Она просто сказала правду. И признание правды само по себе ощущается как объятия и утешение. Я вспомнил о той ночи на прошлой неделе, когда я молился, когда решил поверить в Бога ровно настолько, чтобы обвинить Его и подвергнуть критике, когда я понял, что хочу, чтобы Он сидел и слушал, как я вою и кричу до хрипоты в голосе. Потому что заставить Бога прислушаться к истине, по-настоящему услышать и увидеть ее – это единственное, что могло бы залечить рану, оставленную в моей душе смертью сестры.
Я пробовал неверие, пробовал презрение, я перепробовал всевозможные взгляды неверующего и уловки грешника, и я делал это на протяжении полутора десятилетий, и все еще где-то внутри меня была эта рваная, инфицированная рана. Единственное, что оставалось попробовать, – это вернуться к Богу и сообщить Ему о том, что Он натворил.
– Это было ужасно, – повторяю я ее слова. Мой голос чуть громче шепота.
– И поэтому ты задаешься вопросом, как после такого можно верить в Бога? После того, что Она допустила?
Ее слова привлекают мое внимание.
– Она? – мягко усмехаюсь я. – Это не очень религиозно.
Мать-настоятельница улыбается.
– Библейские образы Бога включают рожающую женщину, кормящую мать, даже наседку. Мужчина и женщина были созданы по образу и подобию Божьему, не так ли? Почему надо использовать Его, а не Ее? На самом деле, зачем вообще говорить «Бог» вместо «Богиня»? И местоимений Он и Она недостаточно, чтобы вместить полноту Бога, который находится за пределами гендерной конструкции, который намного больше, чем может постичь человеческий разум.
Я тоже улыбаюсь, потому что, если это пример наставнического стиля матери-настоятельницы, я понимаю, почему Зенни чувствует себя как дома в своем монастыре.
– Я не знаю, что думать о Боге, – говорю я, возвращаясь к нашей предыдущей теме. – Раньше я точно знал, что думаю и что чувствую. Но сейчас я в еще большем замешательстве, чем когда-либо. Это похоже на движение назад, переход от уверенности к абсолютной растерянности. Переход от знания всех ответов к полному неведению.
Монахиня кивает, как будто я сказал что-то мудрое, а не просто признался в собственной дурости.
– Может, это не так уж плохо? – продолжаю я. – Ничего не знать? А потом я смотрю на Зенни и вижу, как ей так комфортно с тем, чего она не знает, и это меня тоже