а, бэ, цэ, дэ...
Нина Всеволодовна потрепала легонько и коротко Корнилова по голове, это был ее знак внимания и одобрения, потом сказала:
— До, ре, ми, фа, соль, ля, си! Да? Мажор. Минор. Да?
— Гамма-лучи! – сказал Корнилов.
— Корнилов! – сказала Нина Всеволодовна.
«Лазарева!» – хотел сказать Корнилов, но сказал:
— Нина Всеволодовна...
— Тут другой знак: женщина, – согласилась она.
Господи, что она ему голову-то морочила? В ней столько было знаков – вопросительных, восклицательных и других, и других! Столько понятий, столько биографий – их открывать до конца жизни.
Он сказал:
— Господи, что ты мне голову-то морочишь? В тебе столько знаков, открывать их и открывать – до конца жизни!
— Открывай! Кто тебе мешает? Но, уверяю тебя, сколько бы ни открывал, придешь к одному и тому же: женщина.
Право же, так и было: они, все пережившие, все испытавшие, во всем были искушены, были заключением всего. Так и есть: последние Адам и Ева!
А что если на лестничной площадке, на дверях их квартиры вывесить объявление: «Здесь живут последние Адам и Ева. С девяти вечера до восьми утра не беспокоить!»?
С каким бы выражением на лице прочел это товарищ Прохин? Сапожков? Ременных? Новгородский? А с каким Сеня Суриков? Сеня Суриков в этой ситуации казался им смешнее всех...
Потом Корнилов спрашивал, каким образом эта женщина была женой Лазарева, неужели Лазарев, безбожник, соглашался с тем, что она была «там»? Или она скрывала свои похождения?
— Никогда ничего я не скрывала от него! Другое дело – о нем. Ему не всегда следовало знать все о самом себе, но обо мне – всегда и все!
Ее ничуть не смущали вопросы, которые так или иначе касались Лазарева, наоборот, в ней была потребность на эти вопросы отвечать, только сначала она чуть-чуть отодвигалась от Корнилова. Отодвигалась как бы к своему прошлому, к тому, что было и что прошло, и вот он должен был представить ей эту возможность, эту маленькую свободу. А тогда она говорила:
— Я не скрывала, что побывала «там».
— Он?
— Сказал: «Выбрось из головы!» Я и выбросила. Сразу же.
— Не испугалась? Ведь всем предстоит прийти туда.
— Когда я была рядом с ним, не все ли равно было, что со мной когда-нибудь будет.
— Угнетение? – осторожно спросил Корнилов. – Да?
— Наивный человек! Сколько тебе нужно объяснять: я только и делала, что искала его угнетения! Быть в рабстве у господина, которого ты сама себе и с великим трудом избираешь, это и есть земное счастье... А неземное там... Где-то высшее существует и без твоего выбора, существует для всех и само по себе... Конечно, я не пережила всей любви, какая есть, какая бывает на свете, но знаю я ее всю! И никто ничего не известного рассказать мне о любви уже не может. О какой бы любви я ни слышала, о какой бы ни читала, какую бы ни видела во сне или наяву, все-все это я знала раньше. Я Фрейда читала, Платона читала – ничего нового, ничего неизвестного!
— И сейчас ты все знаешь о нас?
— Не скажу. Еще и начало-то не кончилось, а тебе нужно знать окончание? Нет, нет, не скажу. Зачем нам исповеди?
Зачем исповеди счастливым?
Корнилов и никогда не был склонен к исповедям, а тут они действительно показались ему нелепицей. Зачем? При том совпадении, которым он и она уже были? Все повторяется, и вот последние Адам и Ева так же одиноки, незамужни, неженаты, как и те, самые первые, ни родственников, ни сложных или примитивных семейных отношений, ни близких знакомых, которые сказали бы: «Разве так можно?»
Разве только Сеня Суриков? Так пошел он к черту! Те, первые, полакомились запретным яблоком, ну что же, на то они и первые, это был их удел, удел первых, но с тех пор сколько таких яблок съедено людьми? Миллионы! Миллиарды! Когда-то запретные, они стали повседневной пищей, так что сама-то запретность потеряла смысл, перестала существовать, тем более для последних Адама и Евы! Полная свобода – вот что они ощущали, чему предавались.
Корнилов так и чувствовал: каждая его клетка достигала предела собственной свободы, ради которой она и существовала в тысячах поколений. Достигала полного самовыражения.
И Нина Всеволодовна говорила ему:
— Если бы не ты, Петр, если бы не то, что с нами происходит, я жила бы только ожиданием! Ожиданием возвращения туда. Больше ничем!
— Похоже на самоубийство...
— Самоубийцам не дано ступить туда. Пережить мгновение истинной смерти не дано.
— Откуда ты знаешь?
— Обязан знать каждый человек! Обязан... Другое дело, что не каждый знает... Я до встречи с Лазаревым, особенно в молодости, примеривала это к себе. На первый взгляд хорошо, прекрасно, но только на первый. А потом убеждаешься: нет, не то, не то! Бог знает, что допустимо в жизни, какие грехи, какие страдания, а это нет. Лишить себя своей собственной смерти? Которая сама обязательно придет к тебе? Добровольно предаться смерти не своей, не родной, не предназначенной, а бродячей какой-то? Безымянной? С большой дороги? Ведь не меняем же мы свое рождение на чье-то чужое, незнакомое. Нельзя! И это тоже нельзя! Не могу отдаться первому попавшемуся – нельзя!
— Ты фантазерка!
— Конечно! Но более или менее законная... В отличие от тебя – ты строго законный фантазер. Конец света – это же строгая логика, самый строгий закон.
Мужчинам вообще других фантазий, кроме земных и законных, и не надо, и не дано... «Ночь... темь... река... переправа...» – проговорила она, подражая корниловскому голосу. – Разве в этом есть что-нибудь не от мира сего? А в переустройстве мира – разве есть что-нибудь не от мира сего? И только фантазия женщины уходит за мировые пределы. Так что быть последней Евой мне ничего не стоит. Пожалуйста! Рассказать, как я встретила Кузьмича?
— А это кто? – не понял Корнилов, но, и не поняв, он ждал рассказа о Лазареве.
— Я рассказывала не раз, я много ездила по поручению своего второго мужа. Мы жили тогда в Кракове, а я ездила в Париж, в Прагу, в Гейдельберг, в Бреслау, а нелегально в Россию, отвозила какие-то письма, какие-то корректуры, какие-то деньги... Я говорила уже об этом, но