вслушиваться, как ходит кто-то за стеной. И все время нюхать воздух – не пахнет ли хозяином? Да-да, я память потеряла и не помню, какой я была до встречи с Лазаревым, собачонки тоже ведь теряют память о матери, о сестрах, о братьях, о самих себе... Знаю, что я была, но какая? Да мне и неинтересно это было после той, после гениальной встречи. Не все ли равно, что, когда, где, как было со мной до нее? Мне странно было, что что-то было до нее, какая-то жизнь... А ведь была, действительно была, и теперь, когда Лазарева не стало, память снова может возвратиться ко мне... А я ведь ее не хочу, боюсь ее... Она мне что-то подскажет, что было, а тогда я подумаю: «Значит, и теперь может быть что-то другое? Что-то без Лазарева?» А я не хочу без него ничего. Пусть без него будет ничто, это справедливо и нравственно... Это будет истинной памятью о нем... – Тут же после минуты молчания она стала вспоминать: – Мой первый муж был моим убийцей. Не веришь? Я правду говорю, сущую правду! Да-да, я еще вот что вспоминаю. У меня была жестокая, но безмерно любимая мною мать, она об меня ради моего же счастья две палки сломала, вот такие, в два пальца толщиной, но заставила выйти замуж. Она плакала, она в истериках билась, в беспамятстве, так ей было меня жалко, но все равно она била, била, била. Она была убеждена, что я не понимаю своего счастья, а она его понимает. Она прожила страшную жизнь и хотела спасти меня от такой же страшной. А мне было семнадцать лет, и я согласилась и пошла, а ведь это был старик, ему было тогда почти столько же лет, сколько мне сейчас... Я пошла за него, но стала сопротивляться ему, не могла не сопротивляться, я царапала его, а через неделю он, искалеченный, так искалечил, так изуродовал меня, что меня отвезли в больницу и там я чуть не умерла. Когда-нибудь расскажу, как я чуть не умерла. Это, наверное, будет интересно, и я расскажу. Так вот, когда я не умерла, я убежала к другому. Ты думаешь, к Лазареву? Нет, еще не к нему... но тот тоже был революционером, я с ним была в одной ссылке и в одной эмиграции и мы везде жили хорошо, душа в душу, все о нас говорили «живут хорошо». А за границей я выполняла его поручения, ездила для связи с товарищами во Францию, в Силезию – языки я знала, я к ним способна – и вот один раз приехала на связь к Лазареву, о котором до того совершенно ничего не знала, ничего! Приехала и вот что поняла: первый мой муж был моим убийцей, но он был мужчиной, а второй был моим благожелателем, но мужчиной настоящим не был никогда... Тебе понятно?
Корнилов выражал свое искреннее, действительное понимание.
Один раз действительное, два раза действительное, три раза. А потом? Что должно было наступить потом...
Конечно, Нина Всеволодовна могла догадаться об этом счете, который вел Корнилов, и вот он думал; «Пусть! Пусть догадывается. Чем скорее догадается, тем, наверное, лучше!» А может быть, она уже и догадалась? Если говорила так:
— Лазарев никогда не может повториться! Но самое страшное в другом: что если повторится что-то похожее? Какая-то тень явится ко мне, тень того, что было... И собачонка кинется к этой тени и побежит за ней. Ведь в тени тоже есть часть того, от чего она исходит? Сотая, тысячная доля, но есть же? И вдруг – только представь себе весь этот ужас! – вдруг я уступаю тысячной, что ли, этой крохотной какой-то частичке? Как ты думаешь, Петр? Мне очень страшно а вам? Вам не страшно? Тебе не страшно? – Она путала «ты» и «вы»...
А Нина Всеволодовна, говорившая на «вы», и Нина Всеволодовна на «ты» – это были очень разные женщины, даже с разной внешностью.
«Вы» жила памятью о муже и все еще была подчинена его непоколебимой власти.
«Ты» страстно хотела быть подчиненной той же власти, но боялась, боялась, боялась эту власть над собой утерять...
И та, и другая Нины Всеволодовны постарели, были убиты потерей, но потеряли-то они, казалось иногда Корнилову, разных Лазаревых, тем более разные судьбы пришли к ним теперь через эти потери.
Нину Всеволодовну «вы» платье облекало почти с той же строгостью, как это неизменно было при жизни мужа, на Нине Всеволодовне «ты», на ее плечах, на груди, в талии платье морщилось, лежало в складках...
Нина Всеволодовна «вы» предлагала Корнилову чай не сразу: «Я утомила вас, Петр Николаевич, своими излияниями? Давайте попьем теперь чайку!» И она неторопливо поднималась из полукруглого креслица, ставила на примус чайник, а снова в креслице опустившись, молча ждала, когда чайник вскипит. В это время какой-никакой, а уют водворялся в ее комнате.
У Нины Всеволодовны «ты» чай был готов уже к приходу Корнилова, и она тотчас и торопливо наливала стаканы. «Пришел? Садись и поглотаем, надо же чем-то заняться!» А комната ее выглядела убого, запущенно и неряшливо.
Нина Всеволодовна «вы» говорила тихо, убежденно, отчужденно от собеседника и готова была говорить долго-долго, у Нины Всеволодовны «ты» голос порывистый, нервный, глаза недобро следят за выражением лица Корнилова и угрожают. «Вот сейчас и скажу: «Убирайся вон!» И она действительно прерывалась на полуслове: «Хватит, хватит! Иди, Петр, на свою половину, мне нынче не до тебя!»
Корнилов, не прощаясь, уходил, а потом долго слышал ее шаги за стеной. И заставлял себя не думать о Нине Всеволодовне, думая о других людях...
...в доме напротив, через двор, сейчас, в эту минуту, Никанора Евдокимовича, наверное, в очередной раз и до глубины души потрясает каким-нибудь хамством и обидой его любимый человек Витюля...
...в том же доме в немыслимом порядке и чистоте за круглым чайным столом изучает «дела» Крайплана товарищ Прохин. В двухкомнатном раю, может быть, только потому и рай, что там нет ничего лишнего – ни одного предмета, ни одной пылинки, потому что там как бы в укор живому и нахальному Витюле обитает образ умершего мальчика Ванечки... Впрочем, так же, ничуть не мешая Ванечке, там могут ведь обитать и другие образы, к которым когда-то имели отношение Лидия Григорьевна и Анатолий Александрович Прохины... «Чашечки-чашечки...» – вспоминает Корнилов, сразу же становясь «бывшим»...
...в квартире Ременных шум и гвалт, старые и