Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мощное извержение, насильственная терапия, — сказал Петер Шмидт, — все это избавило твое тело от вредоносных веществ.
— Жалко, что пения птиц не слышно, — заявил однажды Фридрих.
— Да, жалко! — сказала мисс Ева Бернс, открывая окно мансарды.
— Вы ведь говорили, — промолвил Фридрих, что там, на берегах озера Хановер, уже зеленеть начало. Весна идет! А без птичьей музыки — это глухонемая весна!
— Приезжайте к нам в Англию, — сказала мисс Ева Бернс. — Уж там-то вы птичек наслушаетесь!
Растягивая слова и подражая интонации приятельницы, Фридрих ответил:
— Лучше уж вы приезжайте в Германию, мисс Ева Бернс!
Наступил день, когда Фридрих должен был встать на ноги, но он сказал:
— А я не собираюсь вставать. Мне так хорошо в постели!
Фридриху и впрямь было неплохо в те дни, когда не было жара. Ему приносили книги, по глазам отгадывали все его желания. Петер Шмидт, фрау Шмидт или Ева Бернс рассказывали ему истории из газетной хроники местной жизни, если полагали, что это ему не повредит. У его постели установили микроскоп, и он вполне серьезно углубился в поиски бацилл в известных выделениях собственного организма, не смущаясь тем, что эта его деятельность дала пищу для многих шуток. Таким образом, ужасное заболевание помогло ему найти подходящий объект научного исследования, а заодно и приятное развлечение.
Однажды, когда Фридрих сидел, надежно «упакованный» в удобном кресле, он впервые спросил, не было ли письма от родителей. В ответ на это мисс Ева Бернс нашла выражения, которые его порадовали и успокоили. И тут она с удивлением услышала слова, слетевшие с его бледных уст:
— Убежден, что бедная Ангела лишила себя жизни! Итак, — продолжал он, — я выстрадал то, что пришлось на мою долю, и теперь не хочу отвергать руку, милостиво, если чувства меня не обманывают, протянутую мне. Хочу сказать, — добавил он, увидев по глазам мисс Евы, что она его не поняла, — что, несмотря ни на какие обстоятельства, я вновь доверюсь жизни.
Как-то мисс Ева Бернс завела речь о мужчинах, с которыми ее сводила жизнь. Едва слышимая жалоба на разочарование примешалась к этим рассказам. Через год, сказала мисс Ева, она отправится в Англию, чтобы посвятить себя воспитанию безнадзорных детей где-нибудь в деревне. Профессия скульптора ее, мол, не удовлетворяет.
Выздоравливающий спросил ее с открытой лукавой улыбкой:
— А не согласились бы вы, мисс Ева, взять под свою опеку одного большого трудновоспитуемого ребенка?
Петер Шмидт и Ева Бернс договорились никогда не упоминать имя Ингигерд Хальштрём. Но однажды Фридрих со словами: «О ком это?» вручил мисс Еве листок с такими стишками, написанными карандашом дрожащей рукой:
Нить порвалась — и почти без труда!В сердце у нас пустота и вражда,В рай не войти нам уже никогда —Петр не откроет нам двери туда.Темный сосуд меня влек, как беда,Что в нем — вино или просто вода?Все испарилось, увы, без следа!Счастье сияло вдали, как звезда,Тронул его — и ушло навсегда.[111]
Мисс Ева Бернс заметила, что юная танцовщица все еще занимает определенное место в мыслях Фридриха, и это ее задело.
Фридрих однажды сказал:
— Во врачи я не гожусь. Сохранить профессию, наводящую на меня тоску и печаль? Нет, такой жертвы я не могу принести людям! Фантазия у меня необузданная, и я, наверно, мог бы стать писателем. Во время болезни, особенно на третьей неделе, я мысленно вылепил все скульптуры Фидия и Микеланджело. Я решился: буду скульптором. Но прошу вас, дорогая Ева, поймите меня правильно! Честолюбие я уже утратил. Хочу поклоняться величию искусства, оставаясь при этом непритязательным, но честным работником. Мне, надеюсь, удастся со временем так овладеть обнаженным человеческим телом, что я создам хотя бы одно-единственное произведение искусства.
— Вы ведь знаете, я верю в ваш талант, — сказала мисс Ева Бернс.
А Фридрих продолжал:
— Что вы скажете о такой перспективе, мисс Ева? Состояние моей бедной жены принесет примерно пять тысяч марок ренты, и они пойдут на воспитание моих троих детей. А капитал моей не такой уж бедной матери приносит мне ежегодный доход в три тысячи марок. Как вы полагаете, сможем ли мы впятером на эти деньги мирно прожить свои дни в домике с ателье, скажем, под Флоренцией?
На столь многозначительный вопрос мисс Ева Бернс ответила лишь звонким смехом.
— Я не собираюсь стать Бонифациусом Риттером, — сказал Фридрих. — Фабрика, производящая массовую художественную продукцию, пусть даже самую распрекрасную, не по мне. Я мечтаю о таком рабочем помещении, из которого выходишь в сад, где зимой можно выращивать фиалки и в любое время года обламывать ветки скального дуба, тиса и лавра. Там я завел бы культ искусства и знаний, тихий, невидимый миру. И мирт тоже должен был бы зеленеть в моем саду, мисс Ева Бернс.
Не отвечая на намеки, мисс Ева засмеялась. Планы Фридриха она одобрила от всей души.
— Людей, пригодных для врачебной и вообще всякой практической деятельности, так сказать рожденных для нее, хватает и так, и очень многие из них локтями прокладывают себе дорогу.
О Риттере она отозвалась с симпатией. К его наивным попыткам проникнуть в мир тех, кого именуют «upper four hundred»,[112] она относилась снисходительно, с пониманием. Она считала: тому, кто хочет шагать по жизни с блеском, нужны уверенность, тщеславие и жажда наслаждений. Сама же она, мисс Бернс, в родительском доме, покуда отец не утратил большей части своего немалого состояния, сполна познала великосветскую жизнь в Англии и находила ее пошлой и удивительно скучной.
Когда Фридрих уже мог самостоятельно стоять, ходить и хотя бы медленно подниматься по лестнице, мисс Ева Бернс взяла «отпуск», чтобы к середине мая закончить прерванную работу, а после этого отправиться в Англию улаживать имущественные дела. На середину мая был уже заказан билет на большой пароход «Императрица Августа Виктория», курсировавший между Гамбургом и американскими портами. Фридрих ее не удерживал. «Я хотел бы иметь в своей жизни такого товарища, — говорил он себе, — и я желаю, чтобы она стала матерью для детей Ангелы».
И все-таки он ее не удерживал и не уговаривал остаться.
Фридрих выздоровел. Но при этом ему казалось, что болел он когда-то очень давно, больше, чем десяток лет тому назад. Что же касается его организма, то он больше не подвергался преобразованию, а как бы создавался из новых клеток. И то же самое, кажется, происходило в душе. Ушли прочь и бремя, тяготившее ее, и терзавшие Фридриха мысли, беспрестанно возвращавшиеся к столь многим кораблекрушениям на его жизненном пути. Он отбросил свое прошлое как нечто и в самом деле прошедшее, как отслуживший свой срок, потрепанный ветром и непогодой, продырявленный шипами и шпагами плащ. Не являлись к нему больше непрошеными гостями, как это было до болезни, воспоминания, облачавшиеся в кошмарные наряды ложной действительности; с удивлением и удовлетворением Фридрих заметил, что они ушли далеко за горизонт. Маршрут его жизни привел Фридриха в совершенно незнакомые края. При этом он прошел сквозь страшную процедуру, был очищен огнем и водой, омолодившими его. Выздоравливающие обычно вступают в подаренную им заново жизнь ощупью, подобно малым детям.
Американская весна началась рано. Пришла жара: зима в тех широтах чуть ли не сразу сменяется весной. В прудах и лужах воловьи лягушки, эти громкоголосые гиганты, перекрикивали своих меньших американских товарок, чье кваканье напоминало тонкий, нежный звон колокольчиков. Наступало время влажного тепла, которое в тех краях так трудно переносить и которого очень боялась фрау Шмидт. Лето было для нее тяжелой порой, тем более что прервать свой нелегкий труд она не могла. Фридрих опять стал сопровождать Петера Шмидта во время его визитов к больным, а иногда друзья совершали и длительные прогулки. И, конечно же, изменять своей давней привычке к обсуждению серьезных проблем и судеб человечества они не хотели. К удивлению друга, теперь во время споров Фридрих ни в атаке, ни в обороне не проявлял обычной порывистости. Любую надежду и любое опасение общего характера, которые он высказывал, приглушал мирный, спокойный тон.
— Отчего это произошло? — спросил как-то Петер друга, и тот ответил:
— Мне кажется, я полностью заслужил простое, обыкновенное дыхание и понимаю теперь, как оно дорого. Пока что хочу лишь смотреть, обонять, пробовать что-то на вкус — одним словом, пользоваться правом на существование. Для Икарова полета я в своем нынешнем состоянии не гожусь. А еще, ты теперь не увидишь меня готовым мучительно пробиваться в глубины: у меня вдруг пробудилась нежная любовь к поверхностной мысли. Теперь я буржуа, — заключил он с улыбкой. — Я насытился, сын мой.
- Вчера-позавчера - Шмуэль-Йосеф Агнон - Классическая проза
- Трепет листа - Уильям Моэм - Классическая проза
- Новая Атлантида - Френсис Бекон - Классическая проза