Настоящая (т.е. сакральная, «правильная») Власть легитимируется не выборами или венчанием на царство. Власть созидается, узнается и переживается в этом качестве в акте справедливой репрессии. Если власть не демонстрирует жестокости и непреклонности, она профанна. Профанирующее отношение к Хрущеву задавалось как тем, что импульсивный вождь позволял себе слишком много человеческого и разрушал образ трансцендентного восточного владыки, так и тем, что высшая власть отошла от практики свирепой репрессии.
А к главным российским тиранам – Ивану Грозному и Иосифу Сталину – любовь простонародья, можно сказать, непреходящая. Во второй половине XIX века в сознании крестьян Поволжья Грозный представал истинно крестьянским царем, «выбранным из бедняков по указанию свыше» [76] . Прославился же царь Иван в народе репрессиями по отношению к боярству. То есть справедливой репрессией, которая, по крестьянским представлениям, должна была предшествовать «черному переделу» и упразднению государства. Что касается отношения к Сталину, то к этому сюжету я еще вернусь.
Место репрессии в традиционном сознании
1. Ритуальное осмысление мучений
Во все времена в доиндустриальных культурах существовали особые обряды, обладающие мощнейшим психическим потенциалом и социальной значимостью, – ритуалы перехода из одного статусного состояния в другое. Понятие «ритуал перехода» было введено голландским антропологом Арнольдом ван Генепом (van Gennep, 1960), который доказал, что среди древних и доиндустриальных народов такой ритуал был распространен практически повсеместно. Обязательный его элемент – испытания и физические мучения. Инициант переживает испытания и умирает символически для того, чтобы возродиться в новом качестве. Человек, переживающий ритуал, утрачивает прежний социальный статус и приобщается к новой социальной роли – роли взрослого, родителя, воина, целителя, шамана и т.д.
Наряду с ритуалами перехода существовали ритуалы жертвоприношений, в которых жертву не просто мучают и убивают символически, но убивают буквально. Смысл этих ритуалов связан с идеей сохранения жизненной энергии. Жизненная энергия жертвы перетекает в космос, способствует его обновлению, созидает некоторую сущность. Эти представления восходят к древним космогоническим мифам. Речь идет об универсальных элементах архаической культуры. Человек традиционно-архаического склада любые страдания и мучения, т.е. любую репрессию, переживает именно ритуально. Этот способ переживания-осмысления дан ему в историческом опыте и закреплен в ментальности. Другими моделями осмысления страданий он не располагает [77] .
Ритуалы перехода не являются внешней, навязанной традиционно-архаическому человеку сущностью. Молодой парень испытывает потребность в таких ритуалах. Иначе он так и не станет взрослым ни в своих собственных глазах, ни в глазах окружающих. Эта потребность присутствует в психике молодых людей как экзистенциально значимая и актуальная сущность. Она двигает ребят из рабочих и крестьянских семей в армию. Армия – это риски, опасности и невзгоды, которые делают из парня настоящего мужчину. С этой точки зрения получает объяснение и такое специфически российское явление, как дедовщина. Она воспроизводит забытые практики инициатических ритуалов, связанных с обретением статуса мужчины, посвящением в воина.
Вообще говоря, архаические практики давно, казалось бы, забытые, всплывают в стрессогенных ситуациях тюремной и армейской жизни, в закрытых учебных заведениях. Всплывают в широчайшем пласте архаической низовой репрессии, о которой мне еще предстоит говорить. Те же социальные инстинкты сбивают подростков из неблагополучных семей в преступные сообщества самой разной окраски – от контролирующих «свой» квартал банд до группировок скинхедов. Это нечто настоящее, подлинное, отвечающее глубинным потребностям, которые просыпаются в сознании подростка.
Во все времена носитель традиционного сознания ритуально переживает также кары и казни знаковых фигур от имени высшей власти. Здесь проблема виновности или соразмерности наказания в правовом смысле снимается. Власть отдает на заклание неких несчастных. Это ритуал, а ритуал не может быть «неправильным». Ритуал есть не распавшееся, синкретическое единство истины и блага. Он не обсуждаем, он принимаем с трепетом душевным.
Носитель модернизированного сознания может задаваться вопросами о виновности «ученых-шпионов» – Игоря Сутягина, Валентина Данилова, академика Игоря Решетина, о деле военного журналиста Григория Пасько. Он может обсуждать правовую состоятельность приговоров, вынесенных этим обвиняемым. Для человека же, ориентированного на традиционные ценности, таких вопросов не возникает. Ученый в его глазах уже сам по себе подозрителен. Он – «не наш человек», от него можно всего ожидать. А поскольку эти люди сотрудничали с западными структурами, то и говорить не о чем. Власть судит бояр, и это правильно. Будут понимать, что к чему, и бояться.
2. Страх Божий как фундамент социального порядка
Во второй половине ХХ века из русского языка ушло важное для понимания нашей темы традиционно православное выражение «страх Божий». Но феномен страха как такового из культуры все еще не вытеснен, хотя природа его изменилась.
В традиционном обществе страх перед Властью земной и небесной интерпретируется и как важнейший канал связи с трансцендентным, и как основной фактор социализации. При таком понимании репрессия и страх перед ней выступают не одним из элементов, конституирующим и воспроизводящим социальный порядок, а стержнем человеческой личности и основой социального универсума. Репрессия, физическое насилие, лежащее в опыте детства, оказывается значимым атрибутом сакрального, а значит, и универсального. Перед репрессией все равны. Это как Божий суд. Но такого толкования страха в русской культуре, повторю, уже нет. Оно успело трансформироваться.
Дело в том, что наряду с личностным властная репрессия имеет общесоциальное измерение. Она воспринимается как сила, страх перед которой способен сдерживать хаос и анархию на всех уровнях. Русский социум характеризуется высоким уровнем хаоса и имманентными тенденциями хаотизации. И высокий уровень репрессии этим фундаментальным обстоятельством как раз и обусловлен, о чем много писал Александр Ахиезер. Традиционное сознание живет в убеждении, что только репрессия и страх перед властью, всегда готовой ее осуществить, защищает русский мир от страшного лика хаоса. Стоит снизить уровень репрессии, и хаос поглотит все. Поэтому, когда страх перед властной репрессией исчез, страх перед хаосом, ею больше не сдерживаемом, остался.
Такого рода соображения отнюдь не беспочвенны. В 20-е и в начале 30-х годов прошлого века бытовала пословица: «Крой Ванька, Бога нет, а царя убили», точно выражающая мироощущение потерявшего страх Божий традиционного человека. Если интериоризированные, встроенные в личность нравственные нормы, являющиеся достоянием личности автономной, отсутствуют (а репрессивная культура противостоит их формированию), то снятие страха перед властью земной и небесной рождает абсолютную вседозволенность.
Революция 1917 года на некоторое время отменила страх Божий. Однако большевикам удалось восстановить традиционную структуру российского мира. Страх Божий (на этот раз – перед богом земным) достигает вершин в сталинском Советском Союзе и неуклонно размывается в эпоху заката империи. В постсоветские десятилетия страх перед репрессией оказался окончательно размытым, и это обернулось вакханалией коррупции и беззакония.
Мы плохо понимаем природу проблем современного российского социума. Это проблемы общества, которое не изжило традиционно-репрессивное сознание. Оказавшись в мире без свирепых репрессий и окончательно утратив остатки страха, оно демонстрирует неготовность к формированию нравственных, социальных и правовых механизмов, обеспечивающих законопослушное, социально ценное поведение большей части общества.
3. Репрессия и стокгольмский синдром
Этот термин появился в 1973 году. Стокгольмский синдром – психологическое состояние, возникающее при захвате заложников, когда они начинают симпатизировать захватчикам и даже отождествляются с ними. Террорист обладает оружием и волей убить любого заложника в любой момент. Государство, которое существует где-то «там» за стеной, помочь не может. Заложники – абсолютно беспомощны, террористы – абсолютно всесильны. Мы получаем лабораторно чистую ситуацию предельного уровня репрессии.
Мое объяснение этого синдрома таково: практическая беспомощность и витальная опасность требуют психологического разрешения. Любовь к захватчику снижает мое собственное субъективное переживание страха, ибо я его люблю. А раз я его люблю, он менее опасен. Любовь включает механизмы эмпатии у другой стороны. Перед нами магическое уподобление объекту любви, попытка создания общей эмоционально-психологической целостности. Я растворюсь в нем, а он – во мне. Это уходящий в глубь тысячелетий способ влиять на другого.