Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот, таксыр! — нашел все же второй гривенник крестьянин. — Могу я надеяться, что лошади моей коснется исцеляющая рука святого?
С лица шейха спала отрешенность. Он открыл глаза и глянул на монету, как глядит птица на зерно.
— Не питающий надежду — шайтан. Молитесь! Если жертва ваша будет угодной святому Кабз-ата, он ниспошлет исцеление. Лошадь не должна стоять. Сделано лишь семь кругов. Помните! Всего лишь семь, а святой требует семьдесят.
Крестьянин вздохнул горестно. Тропка вокруг хауза казалась ему бесконечной. Придет ли на семидесятом круге исцеление! Кто знает? Гривенники ушли, а недуг остался. Однако делать нечего. Гривенник не лошадь. Бог с ним, с гривенником. Сохранилась бы надежда. Говорит же шейх: только шайтан живет без надежды. Будем кружить.
Повел опять дехканин свою серую лошадь вокруг хауза и поскакали опять за ней воробьи. Они тоже жили надеждой.
'Гак и не произошло чуда. На моих глазах во всяком случае. А опасность я на себя навлек. Теперь-то уж пройти незамеченным мимо мазара не удастся. Все видели меня, даже шейх. О злых духах и говорить не приходится, они насмотрелись на глупого зеваку вдоволь, ждут не дождутся, когда он оторвется от «священной изгороди» и зашагает по пустынной дороге к своей Зух-ре-апа.
Почему-то больше всего я боялся сейчас серой лошади. Как-то странно она косила на меня глаза. Смотри себе на шейха, от него зависит твое исцеление, на хозяина своего, наконец йа воробьев, чирикающих у твоего хвоста, так нет, ее интересует мальчишка чужой махал-ли. Выждав момент, когда арба, совершая круг, стала удаляться от изгороди и ко мне была обращена не голова, а хвост лошади, я пустился бежать. Пыль, взметенная моими босыми ногами, поднялась облаком и заволокла все, в том числе и мазар. Меня не видели за этой плотной стеной, и я ничего не видел.
Однако пылью от мира не загородишься. Что она, пыль? Я назвал ее стеной, а какая она стена, на глиняный дувал и то не похожа. Всего лишь кисея золотистая, которую вскинули над головой, покружилась она в струе ветра, постояла задумчиво над дорожным кустом и осела.
Так получилось и на этот раз. Я пылил где-то за мазаром, а у самого «святого места» дорога уже очистилась и все было ясным и прозрачным, словно после весеннего дождика. Но прежде, чем пыль осела, я услышал, кроме топота собственных ног, другой топот, более громкий и более тяжелый. Скакала лошадь. Копыта падали на Дорогу, как пудовые булыжники. Такие копыта были только у серой лошади, впряженной в арбу крестьянина.
Да вот и сама арба! Скрип и грохот колес летел над дорогой. Меня догоняли. Я улавливал даже звук камчи, зло нахлестывающей серую лошадь. Теперь уже стало ясно, что серую. Не случайно косила она на меня свои огненные глаза. Баччаджиш — пожиратель детей!
Ужас охватил меня. До этого я бежал, просто бежал, перебирая вяло ногами, как ленивый ягненок, теперь мчался степным джейраном. Ветер свистел у меня в ушах. Правда, ветра я не слышал. Ничего не слышал, кроме топота копыт и грохота колес. Топот этот был оглушительным и становился все громче и громче, будто накатывался гром.
Могут ли вырасти у мальчишки крылья? Так сразу, по одному желанию, в короткое мгновенье? Могут. У меня выросли. За спиной я ощутил их стремительный взмах. Я полетел. Ноги уже не касались земли, они только совершали движения, помогали крыльям. Вперед, скорее!
Да, я летел, но топот не стихал, не отдалялся. У этой серой лошади, наверное, тоже были крылья. Большие черные крылья смерти. Она настигала меня.
Губы мои что-то шептали, кому-то я молился, кого-то звал. Маму, кажется. Кого еще можно звать в минуту опасности? Должно быть, слезы текли ручьями из моих глаз, и лицо мое было мокрым.
Мысленно я корил себя за то, что решился идти к Зухре-апа и тем навлек беду на собственную голову. Можно было не ходить, можно было даже не думать о доме в махалле Рабатлик. Ведь каждый раз, отправляясь на другой конец города, я испытывал страх. И все-таки шел. Шел потому, что в доме Зухры-апа мне давали пиалу, наполненную машкичири — густой кашей из риса и маша или затирухи из кукурузной муки, а если в день моего прихода не готовилась ни каша, ни затируха, то просто отламывали кусок лепешки и клали передо мной на дастархан. Муж Зухры-апа ездил куда-то далеко за холмы, в те края, где был хлеб, и привозил оттуда то кукурузу, то рис. Немного, но все же привозил. Вот’ и посудите, мог ли я в слишком уж голодные дни не посещать дом Зухры-апа? Не мог. Будь на дороге не то чтобы мазар, а сама преисподняя, пошел бы в махаллю Рабатлик. За хлебом куда не пойдешь!
Баччаджиш настигал меня. Крылья его были сильнее и быстрее моих. Почти рядом уже стучали копыта серой лошади, грохот колес теперь походил на хохот ликующего пожирателя детей. «Тара-рах-тах-тах! Ах, попался! За-ду-шу! За-гры-зу!»
Я летел. Нет, это мне казалось, что лечу, на самом деле я бежал, напрягая последние силы. Ноги мои подкашивались, воздуха не хватало. Я глотал ту самую пыль, которая поднималась рядом со мной.
Когда человек бежит, то, конечно, касается земли, а земля, как известно, не такая ровная и не такая гладкая, чтоб на ней не споткнуться. Камень ли, выбоинка ли, бугорок ли — все цепляется за ноги. Зацепилось и за мой непутевый палец. Слишком большим он у меня вырос. Вечно ему достается, только поспевай заживлять ранки и охаживать ушибы. Нашелся на дороге камень, которому очень понравился этот мой большой палец, и он решил с ним поздороваться. Ну, а когда они поздоровались, я со всего маху шлепнулся в пыль. И не только шлепнулся, но и пропахал дорогу лбом и носом.
Конец!
В другом случае я бы вскочил тут же и снова бросился бы бежать, по в этот раз не шелохнулся.
Обреченность сковала меня, не то чтобы сдвинуться с места, дыхнуть не решаюсь. Будь что будет! Лежу, жду, когда схватит меня пожиратель. Только гулко, тоскливо стучит сердце и текут слезы.
Кругом тишина. Смолкли копыта, перестали греметь колеса. Кто-то робко подошел ко мне. Произнес:
— Назиркул, что ли?
Баччаджиш, оказывается, знает мое имя. Впрочем, духи все знают, на то они и духи. Могут даже говорить голосом близкого человека. Вот и сейчас зазвучал голос мужа сестрицы Зухры.
— Жив, что ли?
Меня не обманешь. Откуда здесь взяться Нармураду-ака? Неоткуда. Пусть пожиратель думает, что я мертв. Мертвых духи, наверное, не едят. Баччаджиш душит детей и потом высасывает их кровь. А душить можно только живых.
— Жив, кажется!
Голос все же слишком похож на голос Нармурада-ака. Трудно так подделаться под чужой голос. А вдруг это сам Нармурад?
Я осторожно повернул голову и одним глазом глянул на человека, а может, и не человека, а пожирателя Детей. Оказался человек.
— Нармурад-ака?!
— Я самый… Узнал?
— Узнал.
— А вот тебя трудно узнать. Что стряслось?
Мне стало легко, так легко, будто огромный камень сняли с моих плеч. И от этой легкости я обессилел, не Могу подняться, ни произнести ничего. Смотрю на Нармурада-ака и глотаю слезы радости. А только что они были горькими.
Из моего пальца текла кровь. Нармурад-ака сокрушенно покачал головой:
— Эх, глупыш ты эдакий, надо смотреть на дорогу; так не то что палец, ногу потерять можно. Ну, лезь на арбу, поедем.
Он поднял меня за плечи и новел к арбе. Я прихрамывал. Боль, которая в страхе не ощущалась, теперь проявила себя во всей остроте. Будто в палец мой вонзились горячие иглы. Борясь с болью, я все же заметил, что арба была не пуста. На ней сидела женщина без чачвана. Не мусульманка, следовательно, иначе не посмела бы предстать перед мужчинами с отрытым лицом. По это еще не все. Она была русской.
За всю свою жизнь мне довелось видеть лишь двух русских женщин — жену полковника Рукина и тетушку Марьям, фельдшерицу канцелярии мингбаши, названую сестру моей матушки, но я почему-то сразу понял, что спутница Нармурада-ака тоже русская. То ли слишком белым было ее лицо, то ли серые глаза глядели смело и добро, то ли цвет полос, светло-каштановый, казался уж слишком необычным. В раскованности какой-то, в смелости. Будто это была птица вольная, захочет и полетит…
Она улыбнулась мне ободряюще и подняла руку, останавливая Пармурада-ака и меня тоже. Взяла какой-то ящичек и, держа его под мышкой, спрыгнула с арбы прямо в пыль. Снова улыбнулась смущенно и присела на корточки возле меня. Пальцем потребовала, чтобы я поднял ногу.
— Ах-ах, бедняжечка, — сказала она. — Небось больно. Ну, потерпи, сейчас пройдет. Сейчас…
Думаю, что именно так она сказала, потому что другие слова не говорят, успокаивая поранившего ногу мальчишку. Тогда я ничего-ничегошеньки не понимал, так как не знал ни одного русского слова. Но доброту и заботу почувствовал. А это не лучше ли любых слов, даже самых красивых. Рука ее с ваткой, смоченной ка-кой-то пахучей жидкостью, еще не коснулась моего глупого пальца, а я уже почувствовал облегчение, даже боль утихла Но когда коснулась, я едва не вскрикнул. Ватка обожгла меня.
- Эта странная жизнь - Даниил Гранин - Историческая проза
- Гражданин Города Солнца. Повесть о Томмазо Кампанелле - Сергей Львов - Историческая проза
- Последняя стража - Шамай Голан - Историческая проза