Немного подержав Солженицына в одиночке, тюремщики бросили его в общую камеру. Старый большевик, демократически настроенный правовед и подсадная утка стали его первыми учителями в тюремной преисподней.
Добавлялись новые сокамерники. Один невинный мечтатель пребывал в уверенности, что в 1953 году ему суждено восстановить монархию и стать новым царем. Сильное впечатление произвел на Солженицына человек, которого он называл Юрием и который появился в камере несколькими неделями позже него. Армейский офицер, Юрий попал в плен и за два года, проведенных в нацистском лагере, разочаровался в Советах. Выйдя на свободу ярым антикоммунистом, он перешел на сторону Гитлера и вернулся на войну, чтобы сражаться против Красной армии. У Солженицына не укладывалось в голове, как можно было по доброй воле поднять оружие против собственной страны.
У Юрия была возможность путешествовать по Германии и читать в Берлине произведения русских эмигрантов, в том числе книги Бунина, Алданова и Владимира Набокова. Эти авторы удивляли Юрия. Он ждал, что свободные русские эмигранты будут писать о том, как «истекает живыми ранами Россия», но ничего этого не было. Юрий не находил для них доброго слова: «На что растратили они неоценимую свободу? Опять о женском теле, о взрыве страсти, о закатах, о красоте дворянских головок, об анекдотах запыленных лет. Они писали так, будто никакой революции в России не бывало или слишком уж недоступно им ее объяснить». Самые важные события в жизни русского человека проходили незамеченными. Эмигранты игнорировали страдания своего народа. Ничего из написанного ими не могло спасти Россию.
Солженицын уже задумывался, чем он сам сможет помочь Родине. Ему хотелось написать собственный роман, и фрагменты этого романа лежали в портфельчике, оказавшемся теперь в руках у следователей. Упомянутые в его записях события и фамилии могли сложиться в повествование о том, почему все пошло не так. Но с таким же успехом – привести к аресту знакомых Солженицына.
К счастью для друзей Александра, на четвертом месяце допросов все заметки и бумаги выбросили в топку лубянской печи, и они вылетели из трубы «черными бабочками копоти». Солженицын не стал невольным доносчиком на тех, чьи откровения доверил бумаге. Но вместе с уликами сгорел и весь исходный материал для задуманного им эпического русского романа.
Однако Солженицын не опускал рук. Ему вре́зались в память обвинения Юрия в адрес Набокова и других эмигрантов, и много лет спустя он воспользуется словами сокамерника, чтобы выразить собственное горе и гнев на тех, кто, как ему казалось, бросил Россию. Такой черствости он не допустит. Он станет прямо говорить о революции и русском народе. Его литература от первого до последнего слова будет служить истории. Мир узнает о революции, о миллионах его соотечественников и об их прекрасной растоптанной мечте.
Солженицына приговорили к восьми годам трудовых лагерей, которые он отбыл от звонка до звонка. Но если первые три года Александр провел в относительном оазисе – научно-исследовательской «шарашке», занимавшейся акустикой и анализом человеческого голоса, – то оставшийся срок ему пришлось катать бревна, месить глину в ледяной воде, дожидаться случая занять хорошую койку, мучиться без сигарет и мастерить себе алюминиевую ложку (которую он потом прятал в сапоге), чтобы не есть руками. В дыму литейного цеха он учился, как постоять за себя, и постепенно разочаровывался почти во всем, во что верил.
Писать арестантам запрещалось (опасно было даже заикаться об этом), поэтому Солженицын заучивал свои произведения наизусть. Его феноменальная память поражала товарищей по заключению, один из которых потом рассказывал, как Солженицын сочинил – и запомнил – эпическую поэму вдвое длиннее Евгения Онегина. Заучивая двенадцать тысяч строк при помощи четок из высушенного хлебного мякиша, Александр определял порцию слов каждой бусине на общей ниточке, связывающей историю России и ее народа.
5Если еще оставались эмигранты, уповавшие, что в своей следующей книге Владимир Набоков обратится к российской истории, то их ждало жестокое разочарование. В первом романе, который Набоков написал в 50-е годы, было как никогда мало русского.
В письме к Паскалю Ковичи из Viking Press Набоков резюмирует, что его новая книга – «о проблемах высоконравственного джентльмена средних лет, который очень безнравственно влюбляется в свою падчерицу, тринадцатилетнюю девочку». Эта краткая и неординарная аннотация не передает и сотой доли того, что получилось в итоге.
В книге под рабочим названием «Королевство у моря» он продемонстрирует абсолютно новый взгляд на растлителя малолетних. В новом романе Набоков сочинит саму Америку, какой она видится иностранцу, и рассмотрит категорию бессмертной любви с точки зрения педофила.
В источниках вдохновения не было недостатка. Тема, поднятая в 1939 году повестью «Волшебник», всплыла в переписке Набокова с Уилсоном, когда друзья обсуждали воспоминания одного украинца, которого погубила страсть к интимному общению с детьми. В газетах мелькали истории о девочках, которых похищали, насиловали и забирали путешествовать по Америке; на одну из таких статей Набоков прямо сослался в книге. Один преподаватель, которого Владимир знал по Стэнфорду, оказался одержим нимфетками. Кроме того, в поисках материала Набоков ездил в автобусах, подслушивая разговоры несовершеннолетних, собирал оригинальные фразы, которыми описывали различные части тела юные Митины друзья, и читал в учебниках о современных теориях сексуального развития девочек.
Набоков не хотел, чтобы книгу издавали под его именем, зная, что читатели, скорее всего, смешают рассказчика и автора. Вера соглашалась, добавляя, что от американцев этого следует ждать в первую очередь. Впрочем, ход читательской мысли несложно было предугадать, ибо Набоков охотно поощрял подобные предположения в двух англоязычных романах, которые уже увидели свет.
Писателя, которому роман «Под знаком незаконнорожденных» дался ценой «острого нервного истощения», чуть не подкосила борьба за нимфетку и ее тюремщика. В первые годы в Итаке Набоков был настолько озабочен творческими проблемами и опасениями, что развел огонь в оцинкованной бочке на заднем дворе дома и принялся бросать туда листы рукописи, пока не вмешалась Вера. Владимир неоднократно порывался уничтожить книгу, но всякий раз одумывался и возвращался к битве с материалом. В письме к Кэтрин Уайт, работавшей в редакции The New Yorker, он говорил, что роман дается ему нелегко, в постоянной борьбе с сомнениями. «Такого хитросплетения, – писал он, – еще не знала литература».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});