Набоков лучше многих сознавал, что трагедия Холокоста затмила собой крушение старой России; во время войны он и сам вместе с другими заклинал Сталина разгромить Гитлера. Но теперь осталась лишь горечь да бессильная ярость, что тебе не верят, тебя не понимают и не хотят понять. Что твой народ мучительно гибнет – а ты все жив.
Глава десятая
«Лолита»
1Благодаря ставке штатного преподавателя Набоков обрел финансовую стабильность, которой не знал с 1917 года. Работа в Корнелле не решила всех материальных проблем семьи – Дмитрий учился в дорогой частной школе в Нью-Гемпшире, – но по крайней мере отогнала призрак нищеты, преследовавший Владимира на протяжении тридцати лет.
Когда Дмитрий был в школе, курсы студентам читал не один Владимир. Вера совмещала роли ассистентки лектора и помощницы волшебника – сидела рядом, передавала мужу карточки, писала на доске, бегала, если нужно было что-то принести, читала лекции, когда Владимиру нездоровилось, и выставляла оценки. Оба тщательно готовились к занятиям. Набоков пошагово расписывал лекции, в том числе экспромты, которые потом театрально разыгрывал перед слушателями. Один бывший студент рассказывал, как зимним днем Набоков без объяснения устроил в аудитории полную темноту. А потом включал один светильник за другим, объявляя: «Это Пушкин! Это Гоголь! Это Чехов!». Дойдя до конца зала, он отдернул штору и, когда в комнату хлынул солнечный свет, сказал: «А это Толстой!».
В Новом Свете Набоков изначально делал ставку на преподавание, и за первые осень и зиму в Америке написал сотню лекций. В дальнейшем лекции и выступления позволяли оттачивать мысли и их изложение, и к тому времени, как Набоков попал в Корнелл, его методика достигла совершенства.
Изучать литературу под руководством Набокова было увлекательным занятием. Авторов он условно делил на рассказчиков, учителей и кудесников. Разумеется, лучшие сочетали в себе все три ипостаси, а гениям особенно хорошо давалась роль кудесника. Чтобы студенты не путались в этих вопросах, им полагалось выучивать наизусть иерархию писателей и оценки, которые проставлял им лектор. Тургенев – пять с минусом, Достоевский – три с минусом или два с плюсом. Последний имел дерзость вообразить, что страдание способствует нравственности, – тезис, глубоко чуждый Набокову.
Проводя аналогию между написанием романов и составлением шахматных задач, Набоков делал вывод, что чтение должно требовать усилий. В лучших романах, утверждал он, «сталкиваются не персонаж с персонажем, а писатель с миром» (или, как он исправился позже, «с читателем»). Литературу он рассматривал как измерение, в котором автор изобретает Вселенную, планету, ландшафт, – а читатель потом пробирается сквозь придуманные им дебри. Гениальная литература, утверждал Набоков, не довольствуется повторением старых истин или бездумным копированием попавших под руку правдоподобных деталей – она переплавляет их, чтобы создавать сущности, которых еще не было, и делает это так, как никогда не делалось прежде. Идеальный итог – когда обессиленный, но счастливый читатель и автор встречаются на вершине условной горы и, «связанные навечно, если книга вечна», заключают друг друга в объятия.
Набоков устраивал из занятий детективные расследования и был приверженцем «чтения с лупой в руках». Чтобы объяснить мельчайшие нюансы повествования, он неутомимо обращался к биологии, истории и политике. Нередко на его лекциях присутствовал наглядный материал: схема вагона, в котором происходит действие в «Анне Карениной», план дома из «Мэнсфилд-парка» Остин и карта Дублина для джойсовского «Улисса». В качестве проверочной работы по «Госпоже Бовари» Набоков просил студентов проанализировать употребление Флобером союза «и». Он утверждал, что если проследить энтомологические подробности в «Превращении» Кафки, то станет ясно: Грегор Замза стал не тараканом, а жуком с полноценными крыльями и соответственно мог бы улететь.
Остин попала в лекции Набокова благодаря Эдмунду Уилсону, нашедшему убедительные возражения против набоковского «я предубежден против всех пишущих дам». Какими бы упрямцами ни были Владимир с Эдмундом, они могли делать и делали друг другу уступки по мелочам. И хотя Уилсону не понравились «Незаконнорожденные», он продолжал советовать Набокову редакторов и рекомендовать его издателям.
Друзья продолжали обмениваться критикой и похвалами, но спорили все жестче и безапелляционнее. Набоков одобрял рассуждения Уилсона о Китсе и Пушкине и отмечал другие его блестящие соображения, но при этом корил друга за то, что тот злоупотребляет социально-экономическим подходом. «Поменьше, поменьше его (идеологического содержания), ради Бога», – писал он, а в другом письме заявлял: «Твои социологические наскоки поверхностны и небрежны».
Тема отношений с Россией не теряла актуальности. Когда в 1951 году с Уилсоном захотели побеседовать сотрудники ФБР, он без колебаний признал поражение революции, но расстаться с романтическими представлениями о ней и Ленине по-прежнему не мог. Бывшая жена Уилсона Мэри Маккарти позднее объясняла: «Симпатия к Ленину была ошибкой Эдмунда, но только так он мог верить в русскую революцию».
Невзирая ни на какие трения, Набоков с Уилсоном не порывали своей нелегкой дружбы. «Не понимаю, что ты имеешь в виду, когда говоришь, что я не из тех читателей, кого ты смог бы завоевать», – написал Уилсон Набокову в мае 1950-го, как раз перед тем, как между ними разгорелся оживленный эпистолярный спор об ударениях в слове «автомобиль».
2Углубившись в изучение бабочек и поиск постоянной работы, Набоков писал гораздо меньше. За восемь лет в США из-под его пера вышел один-единственный роман да несколько рассказов.
Но то, что он все-таки написал, пронизано бурным ощущением места и времени. Русский рассказчик, пытающийся уехать из Франции до того, как там появится Гитлер, слышит, как его еврейские попутчики говорят о своих «обреченных сородичах, вбиваемых в поезда, идущие в ад». Максим Шраер считает, что «Двойной разговор», показывающий, как европейский антисемитизм обживается в Америке, является чуть ли не первым художественным произведением, осуждающим Холокост, – ведь рассказ появился еще до окончания войны.
«Знаки и символы», опубликованные The New Yorker в мае 1948 года, посвящены судьбе русских евреев-беженцев в Америке. Муж и жена беспокоятся о сыне и спорят, забирать ли его из больницы. Молодой человек был еще ребенком, когда семья покинула Германию, где он боялся даже обоев (возможно, не без причины). Вскоре после переезда страхи мальчика усугубились настолько, что полностью отгородили его от людей. Родители сумели пережить все несчастья, от Октябрьской революции до гибели тети Розы, которую немцы убили вместе со «всеми, о ком она так волновалась». Они как-то справились с горем эпохи, но не могут оградить сына от ощущения обреченности, которое внушают ему даже облака и пальто. Для контраста с неутихающей тревогой, которой пропитан рассказ, родители выбирают для сына подарок: десять баночек разных фруктовых желе – айва, абрикос, кислица. Пока они разговаривают о том, чтобы забрать сына домой, и переживают, что он покончит с собой, прежде чем они успеют к нему приехать, отец с удовольствием рассматривает сияющие баночки – виноград, морская слива – и читает вслух названия с этикеток.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});