одно помирать… Помрешь, дак куда книги-то девать? На кого оставишь? На свалку… Ну да, я и говорю, на свалку, куда боде. Зато без порток, но в шляпе…
– Почто на свалку. Купят, – неуверенно возразил я, внутренне соглашаясь со стариком. – Книги цены не теряют.
– Кто купит-то, кто? На хлеб-то нету. Скоро золото станет за медь… А тут старья половина, мыши погрызли, и все не по-нашему прописано. Задавят тебя книги, Павлуша.
– Не задавят, – вяло протянул я, не желая разубеждать гостя. Какая нужда воздух сотрясать. – Книги, как вино в сосуде, чем старее, тем больше крепость и выше цена. Книг, как и вина, много не бывает.
Я сочинял афоризмы, убеждая больше себя, а не соседа. Ведь старики уходят в могилу беззубые, но с гранитными мыслями, которые уже не переписать. Поликушка был прав той правдой, которую никак не могла принять моя душа. Книги, наверное, снова запонадобятся, когда все на русской земле войдет в спокойное русло, когда свет забрезжит впереди и захочется размышлять о будущем. Нынче же книги пригнетали и меня, и старик как-то расчуял природным умом мое уныние. Ему хватало, оказывается, лишь «Справочника шофера», чтобы разглядеть гибельные огрехи новой жизни. А я брал уроки из книг.
Поликушка вздернул брови, с недоумением уставился на меня поверх стола, не понимая, почему возражают ему, прожившему так долго. Сейчас Поликушка походил на бывшего премьера, которого Ельцин скоро погнал за красное нутро и хитрую гибкость натуры.
– Какое вино, Павлуша? Да лучше водки на всем свете ничего нет. Помню, зашли в Германии в какой-то дом. Выпить смертельно захотелось. Пошарили, нашли в подвале бочку, мхом уж обросла. Наделали из автомата дырок. Оказалось вино. Глаза на лоб – такая кислуха. Только сцать. Устанешь за угол бегать… Нет, лучше водки ничего не придумано. Водка в жар кидает, а вино в тоску. Я как вина-то выпью, так плакать хочется. Водки если тяпну, мне бабу подай… Я, бывало, с Клавдеи-то три пота сгоню. – Поликушка неожиданно хмыкнул, застеснялся своего откровения. – А сейчас не докричаться… Говорят, «лучше нету того света»… Не бывал, не знаю. С кем там хороводится без меня?.. Узнаю, шкуру спущу. Не отвертится.
Поликушка говорил густым грудным голосом, почти не заикаясь. В нем после долгого молчания отворилась речь, и старик не мог остановиться.
Марьюшка наконец-то управилась с обрядней. Вроде бы ходила прытко, а из рук уже все выпадало, и в бедной головенке туман: пошла за одним, а тащит другое; шатания вроде бы много, а стол сиротски пуст – только чайная посуда, грудка масла и горка хлеба. Да Поликушке не еда нужна, но гостевание, хотя и кусманчик мимо рта не пронесет.
Марьюшка жалостливо приценилась к соседу, к его бульдожьим отвисшим щекам, мучнистому лицу, к тонкой щели рта, к рачьим глазам, воскликнула, как всхлипнула:
– Господи, и этому тоже нать баба. Зачем? Манной кашкой кормить?
– Ну почто? У меня еще свои зубы все. И ни разу не болели. Поистерлись, правда. Но проволоку могу кусать. – Поликушка ощерил рот, показал зебры. Зубы были желтые, тупые, стершиеся почти до десен. – А пока жевалки родные стоят, человек все может. И даже в космос. Хотя зачем в небе зубы? Вот тоже странная машина – человек, ни одной запасной части. Все гниет, только зубы не гниют. Такое бы сердце, дак вечно бы жил.
– А зачем? – спросила моя Марьюшка. – Зачем жить-то? Ведь все впусте.
– Чтобы достойно умереть, – сварливо, недовольно окоротил старуху Поликушка и вдруг впервые засмеялся, а отсмеявшись, сердито накинулся на еду: накрутил в кружку ложек восемь песку, раздвоил булку и впихнул солидный шматок масла. И сразу припотел, и робкий, но все же румянец заиграл на щеках, и в облике Поликушки пробудились краски. Только что жаловался мне, с любопытным ужасом вглядываясь с балкона вниз, что жизнь потухла, потеряла всякий интерес, что лень нагнуться лишний раз, и вот уже кочетом запрыгал, залоснился взглядом, запогогатывал. Значит, не все так худо, и рано я запохоронивал Поликушку?
Действительно, как порою обманчива внешность: то дает аванс, то упрятывает сущность, закупоривает ее, не дает открыться.
– Что вы все о смерти? Не о чем больше поговорить? – с досадою оборвал я.
– Лучше говорить о смерти, чем думать о ней все время, – назидательно ответил Поликушка, откинулся на спинку древнего креслица, как на пляжный шезлонг, и пропал с моих глаз. Я привстал за столом, увидел желтую сморщенную репку, припухшие уши, похожие на переросшие подберезовики, и успокоился. Теперь сварливый голос старика доносился, как из-под пола. – Ты молодой, тебе бы все про девок. А нам о болячках, о смерти поговорить – слаже нет. Так ли, нет, Мария Степановна?
– Кабыть так, Поликарп Иванович… Кто о чем, а вшивый про баню, – тоненько пропела вспотевшая от чая Марьюшка…
– Мы должны безропотно, покорно умереть, чтобы уступить место другим – алчным и хищным. Мне говорят: поезжай в богадельню, там присмотрят. Да там крысы пальцы отгрызут. Там черви в каше, там кусок изо рта вырвут и домой оттащат своей свинье, – как псаломщик, играя голосом на обертонах, гудел невидимый Поликушка. – А тут я что захотел, то и в рот положил. Тут Клавдеюшкой моей в каждом углу пахнет. Я, может, оттого и пыль не стираю. – Поликушка всхлипнул, заскрипел сиденьем, заворочался сырым телом, наверное, хотел занять достойное положение, хватался за поручи и не мог подняться. – «Мои года, мое богатство», говорят. На кого бы свалить это богатство? Все отдам… Все отдали, и это отдадим. Хрюшки столпились у корыта. Это они Клаву мою съели, направили синий луч… И почто я, дурень, Клаву ругал? И то худо, и то не так. Бывало, за рулем так устанешь, рук некуда скласть – гудят. Геморрой мучит, радикулит, сердце давит, в глазах рябит. Приду, а она мне от порога: «Опять весь извазюкался, портки сымай, стирать буду». Мне бы рюмку скорей, а она – «портки сымай…» О Господи!.. И зачем ругал? Пусть бы стирала…
– А у меня все давно готово. Только тапки купить… Ты, Павлуша, про тапки не забудь. Черные чтоб, кожаные. Я уж третьи снашиваю. Из свертка смертного добуду, примерю: так ли баски покажут себя на ноге, скинывать неохота… Я было брата хоронила. А как хоронить, говорят старые люди, надо покойника за ноги подержать, чтобы не снился. Ну, я взялась за ноги, а там тапки белые, тафтяные. Мне и дурно стало. И что, похоронили, да. И вот обоснулась однажды: брат-то покойничек идет навстречу в галошах огромного размера и плачет. Я спрашиваю: «Витя, ты чего плачешь?». «Да как не плакать, говорит, тапки-то тафтяные намокают…» Ну пошла я