заломить голову, то в проеме меж надолб увидишь край темного овражца и норовящую сбежать в кусты крохотную церковку с зеленым блеклым куполом и золоченым крестиком, едва прорастающим над сниклой повителью желтеющих берез. И только по луковичке храма да по золоченому кресту, венчающему взглавие, можно узнать, что солнце еще не потухло, и жизнь течет по природным часам. Порою сверкающий зайчик, отразившись, слепит глаза и омолаживает душу. Там служит отец Анатолий, толстый, светлоликий батюшка, туго, словно штангист, подпоясанный по чреслам кожаным широким ремнем. Оттуда, как бы из глубины тенистого овражка, густо обросшего по склонам ивняком, доносятся колокольные зовы, туда, под березовые кущи, под гудящие звоны и вороний грай течет жиденький ручеек поклонников, в солнечный день похожих сверху на странных сплющенных ленивых кентавров.
Значит, и в столице бывает палящее солнце, когда от жара плавится асфальт и прилипают подошвы сандалий, когда сердце обмирает от зноя и безумолчные тяжкие молоты куют в висках. Но мне, как жуку-скарабею, затаившемуся меж скопищем пыльных книг, упорно желающему не вылезать на люди, куда заманчивее представлять, что если и живет порою над Москвою солнце, то оно иное, не как в деревне, а синтетическое, злое, полное ядов, от которого лучше спрятаться за обложку старинного фолианта, одетого в потертые кожи, и вдыхать горьковатый мышиный запах от потрескавшихся страниц, тронутых тленом. И природа как бы угождает мне, подгадывает под мою душевную разладицу и лишь усиливает чувство отторжения от города.
Раза два в месяц я бываю в своем институте, но каждый раз отчего-то попадаю в проливной дождь. Разверстые небесные хляби встречают меня на воле, делая дороги непролазными, встречные лица скучными и злыми, а сам город сиротски-серым, нахохленным. Люди более симпатичны мне, даже любимы мною, когда я смотрю в глубину сиреневого, в пятна утренней плесени ущелья, на дно которого, неслышно, всплескивая дверями подъездов, выползают придавленные воздухом плоские люди и растворяются меж каменных вавилонов, даже не взглянув в утреннее небо. Божье солнце где-то подымается сейчас на краю земли, умытое, радостное, похожее на благодатный костер, но к нему, еще сонному, доброму каждой морщинкою улыбчивого лица нельзя обратиться с приветом, поклониться в пояс иль попросить благословения, ибо взгляд твой натыкается на сизо-желтое с ртутным отливом марево, густо скопившееся по-над самыми крышами, словно бы Господь отгородился от надоевших ему земных тварей непроницаемой поволокой. Города, наверное, для того и задуманы были лукавым, чтобы люди возненавидели друг друга и возмечтали о самоистреблении. Здесь скрыто истинное попущение Господом, чтобы узнать размеры скопившегося зла и его дно… И вообще, если хочешь познать настоящее одиночество, ступай в толпу, она плотно обнимет тебя и погрузит в беспричинную тоску, словно бы из каждой груди сквозь расщелины глаз непрерывно сочится желчь, своей настоявшейся горечью убивая последние крохи земных радостей. Дома же есть бесплотно дышащая во сне Марьюшка, ждут тысячи притиснутых друг к другу книжных мумий, которые лишь внешне похожи на крохотные саркофаги, но стоит распахнуть крышицы, и оттуда повеет на тебя спрессованными чувствами людей, живших задолго до тебя.
Протяжно скрипнула дверь на соседнем балконе. Я так глубоко, оказывается, погрузился в себя, блуждая взглядом в закоулках ущелья, что невольно вздрогнул, и только тут, опомнившись, почувствовал, что промерз как-то мерзко, покрылся лягушачьей крупитчатой сыпью. Вид у меня, наверное, был довольно жалкий, как у покинутой собачонки, и сосед посмотрел на меня с состраданием.
Поликарп Иванович, которого жена, бывало, любовно называла Поликушкой, с раннего утра уже был чисто прибран, словно бы еще не ложился спать. Лицо тщательно выскоблено, ворот белой рубашки туго застегнут под горлом, из-под слегка обтерханного хомута выглядывал рыхлый зоб старческой шеи. Щеки свислые, мешочками, как у хомяка, картофельной белизны, брови хвостиками, глаза чуть навыкате, словно бы стеклянные, в розовой склеротической паутине. Всю жизнь, еще с войны, этот невысоконький старичок шоферил да и сейчас не забывал свой инвалидный «запорожец». Рождаются же на свет такие аккуратные люди, которых сердит каждое пятнышко и крохотный непорядок вокруг. Живя столько лет рядом, я не видал Поликушки без вехотки в руках. Вот и сейчас, несмотря на раннее утро, безо всякой на то нужды старик теребил косячок материи и усердно перетирал пальцы, словно только что после ремонта захлопнул капот своей машинешки. Я пригляделся к соседу и вдруг нашел, что Поликушка фасеточными, широко расставленными «лупетками» похож на свой белый «запорожец», что притулился на ночевую возле моей бордовой «консервной банки». Смятение читалось в облике Поликушки, и я, уважительно поклонившись старику, спросил наигранно веселым голосом, де, как жизнь?
– Не жизнь, а жестянка, – ответил с растягом Поликушка. У него был неожиданно густой, несколько сварливый голос. Говорил он с заиканием, порою подолгу задумываясь, хотя речь была дельной, толковой. В нынешнем положении, когда времени оказалось много и никто не теребит, не прихватывает каждую минуту за халат, чтобы придумать заботу, вдовец, предоставленный самому себе, нашел особый интерес в глубоких размышлениях. И коли я явился на зимние квартиры и появился, наконец, собеседник, то жизнь Поликушки, как я догадывался, наполнилась смыслом. Нет хуже, как помирать в одиночестве.
– А выглядишь ты на все сто, – польстил я соседу. Поликушка напружинился, внутренне оценивая мои слова, нет ли в них скрытой насмешки, розовые паутинки в фасеточных глазах словно бы раскалились от внутреннего жара.
– Будет вам, Павел Петрович. Вы все любите шутить. А к шуткам ничего не подвигает. Россия плачет, а они шутят. Их бы всех за причинное место, – сварливо сказал Поликушка, не уточняя, кого именно. – Когда я слышу по телевизору шутки, мне все кажется, что меня приговорили к виселице и сейчас вот мылят веревку. Многих уже повесили, а сейчас идут за мною. Я порою даже слышу шаги… Нет, не по лестнице, как любят писать, не двое в казенных макинтошах и с наганами идут за жертвой. Все другое, все другое… То ж были люди, может, и не очень хорошие, но еще люди. А тут стучит ножищами маленький такой жучок с хоботом, в башмачках. Вот я лежу и слушаю, как он бредет по столу и тащит за собой волосяной аркан. Я приготавливаюсь, он включает сверло и буравит меня через левое ухо в правое, чтобы ту волосинку просунуть сквозь, зацепить меня, как ерша, на кукан и утащить за собою. Это киборги, механические твари.
– Господи, Поликарп Иванович, какие вещи вы говорите… Это у вас давление. Вам надо пойти к врачу. Вот у вас и глаза потрескались. Отсюда и волосяной аркан в голове. Годы ведь, что вы хотите. Годы и железо