Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В былые времена у входа в «Казино» продавал запеченные в горшочке яйца мой дядя по маминой линии. Тогда в силе было бедняцкое правило: посетителям, чаще всего мелким ремесленникам и торговцам с их семьями, надлежало приносить закуску с собой. Этим же кормился и другой дядя, брат моего отца, но и он давно умер. Звали его Иуда — не тот, который со сребрениками, а другой, весьма почтенный и простодушный, хотя и очень бедный человек. В прошлом его судили за участие в коммунистическом подполье, а точнее, за то, что он смастерил фальшивые резиновые печати полицейских участков для нужд подпольщиков. Дядя Иуда, уже находясь в тюрьме, участвовал в рытье подкопа с целью побега, закончившегося весьма печально для неопытных в подобных подземных операциях беглецов: вместо того, чтобы оказаться на свободе, они угодили в карцер. Несмотря на это, впоследствии они всегда рассказывали о своей неудаче, смеясь и подшучивая друг над другом.
Мы направляемся в ту часть Орта-Мезара, что лежит немного в стороне от Четвергового базара. Там дядя Иуда проживал со своей большой семьей. Чтобы прокормить эту семью, ему приходилось продавать печеные яйца или тайно делать печати, что запрещалось властями. Хотя, надо сказать, он брался за любую работу.
Именно здесь находилась та часть большого квартала, которую журналисты и чиновники из мэрии называли, не без социального кокетства, «еврейской улицей». Называли так, скорее, по инерции, когда надо было продемонстрировать так называемую этническую толерантность или новое социальное мышление, несмотря на то, что это была не одна, а целый лабиринт пыльных улочек, переулков и небольших, случайно возникших открытых пространств между ними. При таком описании может сложиться впечатление, что в допотопные времена, а точнее — перед Великим переселением, о чем еще пойдет речь ниже, евреи жили в своей обособленной части квартала. Нечто вроде гетто или, скажем, огороженной высокими стенами, охраняемой собственной стражей толедской худерии, которую мои дальние родственники были вынуждены покинуть пять веков назад.
Действительно, во времена желтых звезд и гонений евреи не имели права покидать этот район, и каждую ночь проводили в гнетущем страхе, ожидая депортации в Польшу, о чем упорно твердили слухи, распространяемые в квартале. Тогда его жители узнали силу и человеческого сострадания, и той беспочвенной, подчас необъяснимой, но очень легко вспыхивающей ненависти, которая обычно терпеливо ждет своего часа, затаившись в самых темных уголках души.
К счастью, это продолжалось недолго, ибо после войны прежние добрососедские отношения вернулись в извечное русло, и в квартале не осталось ничего, что напоминало бы гетто. Конечно же, преобладающая часть разговоров, перебранок и песен, которые случайный прохожий все еще мог услышать на этих улочках, звучали на том странном испанском, о котором уже говорилось. Но в квартале также было немало турецких и болгарских семей, где худо-бедно могли изъясняться на языке соседей: болгарские ребятишки ругались по-турецки, в пятницу вечером наш квартальный сапожник, турок Исмет, почтительно приветствовал мою бабушку еврейским «шабат шалом», а евреи, когда в соседской мусульманской семье рождался ребенок или случалась смерть, посылали блюдо со слоеными пирожками, которые назывались по-турецки, но с испанским окончанием — «бюрекас».
Вот такой, или приблизительно такой, осталась в нашей памяти и на фотографиях господина Пападопулоса та часть города, населенная добропорядочными и скромными людьми: ремесленниками и мелкими торговцами, преимущественно сефардами, которую весьма условно называли «еврейской улицей».
И вот сейчас мы с Аракси шагаем по ней, по этой «еврейской улице», и все здесь другое. Квартал застроен безликими многоэтажными панельными зданиями с облупившейся штукатуркой и признаками запустения. Среди бетонных громадин ютятся маленькая синагога и заброшенный, непривычно молчаливый Бейт-а-Мидраш, на крышу которого мой дед Гуляка взбирался с раскаленным паяльником и оловянным бруском в руках. Единственно белье, вывешенное для просушки на балконах, да вскарабкавшаяся до самых верхних этажей виноградная лоза отдаленно напоминают о прежних тенистых двориках с южным колоритом, навсегда исчезнувших под натиском бетонного однообразия. И нигде уже не услышишь ни еврейской речи, ни того дрожащего старческого голоса, который напевает по-испански песенку о служанках из Сьерры-Морены, страдающих от неразделенной любви к смуглому гитано Антонио Варгасу Эредиа.
Аракси останавливается и кивком указывает на спуск к Марице — туда, где прежде кончались дома и незаметно начинались прибрежные баштаны. Сейчас все это представляет собой унылую картину — земля изъедена экскаваторами, которые когда-то добывали здесь речной песок и щебенку. Оставшиеся небольшие холмики обросли терновником, а большие лужи подернулись зеленью.
За дымящейся мусорной свалкой жмутся к реке жалкие домишки, скорее, лачуги. Некоторые из них появились в новые времена и явно перенаселены пришлыми, самовольно заселившимися здесь цыганами. Я догадываюсь, почему эта нищенская часть квартала уцелела под натиском новых бетонных реалий — тот адвокат с охранником-шофером еще в монастыре ясно дал понять, как обстоят дела в данном случае. А именно: как только будут изгнаны все бомжи, занявшие покинутое евреями пространство, тут же начнется строительство отеля. Пять звезд, сказал адвокат Караламбов, это же целое созвездие! Но сейчас, рассматривая этот тоскливый пейзаж и его окрестности, я сильно сомневаюсь и в количестве звезд, и в добропорядочности всего этого мероприятия. Хотя, какое это имеет значение? Участок для чего-то нужен мифической брокерской конторе «Меркурий». И вот это что-то, насколько я понимаю, находится как раз перед дедовым домом… Ну, и так далее.
— Иди, я подожду здесь, — говорит Аракси.
— Почему? Тебе противны цыгане?
Нет. Просто мне стыдно. Иди один.
Район сильно изменился, а время не оставило никаких надежных опознавательных знаков, по которым, спустя столько лет, можно было бы сориентироваться на территории моего детства. Например: каменный питьевой фонтанчик, пекарня на углу или крепко укоренившиеся в памяти мечеть и православная церковь или давно опустевшая литейная мастерская с разбитыми стеклами и украденной черепицей. И все-таки я нахожу то, что запомнил почти как свой родной дом, потому что после исчезновения моих родителей я рос среди этих дворов и пыльных улочек.
Наш дом, хотя и маленький, — всего в один-единственный этаж над землей — был белым и чистым, с занавесками на окнах, с железной ажурной калиткой перед палисадником и даже со специальным скребком у ступенек для очистки грязной обуви. Всем этим мы были обязаны, следует признаться, деду, который, несмотря на свои пристрастия к загулам, неуклонно следовал еврейской традиции заботиться о доме и семье. Сейчас же дом показался мне удивительно маленьким, каким-то съежившимся: покрытая ржавой жестью крыша в одном конце съехала вниз почти до земли.
Единственный знак, уцелевший с тех времен, когда, возможно, даже бабушка и дедушка еще были детьми, — прибитая над входом «мезуза» — ритуальный и по тем временам обязательный цилиндрик с вложенным в него листком с цитатой из Торы на иврите. Сейчас мезуза густо покрыта грязными пластами коричневой масляной краски и вряд ли может выполнять свое древнее предназначение — благословлять переступающего порог дома.
Белая и красная герань, цветущая в ржавых консервных банках, выстроенных в ряд сбоку от провалившихся ступеней, свидетельствует о неизбывной человеческой тяге к цветам, к чему-то свежему и красивому, что могло бы заменить садовые клумбы нашего детства.
Стоило мне появиться в грязном запущенном дворе среди развешанного белья, никому не нужных вещей и ржавого, выпотрошенного автомобиля без колес, как из дома буквально посыпались люди — целая ватага детей, а за ними женщины, старики и старухи, которые испуганно, и в то же время с любопытством, молча уставились на меня.
Странно, как такое количество людей уместилось на том небольшом пространстве, которое я так хорошо помнил. Дети, босые и грязные, с большими доверчивыми глазами, изумительно красивы. Молодых мужчин нет, наверно, они где-то ведут сейчас свою безрадостную, обреченную на переменный успех битву за хлеб насущный, а многие из них — насколько я знаком с неизбежностью цыганских судеб — вероятно, «мотают срок» в тюрьмах.
— Добрый день, — здороваюсь я.
В ответ — ни слова, только настороженные враждебные взгляды. Сдается мне, все подозревают пришельца в злом умысле.
Очень смуглый, почти иссиня-черный старик с морщинистым, как смятая упаковочная бумага, лицом подходит ко мне и хмуро смотрит покрасневшими мутными глазами.
- Замыкая круг - Карл Тиллер - Современная проза
- Летний домик, позже - Юдит Герман - Современная проза
- С носом - Микко Римминен - Современная проза
- Дневник моего отца - Урс Видмер - Современная проза
- Людское клеймо - Филип Рот - Современная проза