остановиться, а когда один из прозаиков стал возмущаться и потребовал жалобную книгу, – божечка ж ты мой! – как Катюшка вскипела, перешла в наступление и обозвала его графоманом, которого никто, кроме таких же бездарностей, как он сам, не читает, и жалобная книга по сравнению с его писульками – шедевр!
– Ты меня читала? – поперхнулся он.
– Нам вас на семинарах по текучке впаривают, – отрезала Катерина.
Бедняга побледнел, стушевался, и никто его больше не видел, а она еще пуще ругалась и звала всех мужиков бездельниками и балаболами, гнала домой к женам и детям, кому-то наливала, кому-то говорила: тебе, дармоеду, хватит, – а иных просто выставляла на улицу, используя в качестве вышибалы аспиранта бывшей Петиной кафедры научного атеизма. Потом вдруг перешла на мову, отчего сделалась еще прелестней, острей и заметней, – я же говорю вам, дорогие мои, украинский язык в таких случаях незаменим, – народ упоенно ей подыгрывал, заигрывал, скандалил, шумел, улюлюкал в ответ, и, представьте себе, матушка, даже дамы признали ее первенство, смирились, или же Петя их об этом попросил, не знаю, но к Кате вернулась жизнь.
Да, я был готов простить все своему купавинскому другу за эти смеющиеся глаза, за звенящий голос, за чудесным образом воскресшую Катину душу. Это она, счастливая славянка Катя Фуфаева, заградила в тот вечер мои уста и не позволила им уронить слово горькое и изменить ход российской истории, потому что, кто знает, вдруг, выслушав меня, лицемерные кровопийцы устыдились бы, одумались и вернули народу его деньги по самому честному курсу. И, может быть, я все-таки вылез бы со своей обличительной речью, но тут рыжий господинчик предложил каждому рассказать, как он заработал первый капитал.
Я униженно отступил, однако и остальные враз опустили головы, замялись, застеснялись, побледнели, покраснели и как в рот воды набрали.
– Ну начинай тогда ты, именинничек, – приказал со смехом рыженький.
– Чартерами, – ответил Петя, и на лице у него появилась хорошая улыбка. – Я чай с Цейлона возил.
– Мы все возили понемногу чего-нибудь и как-нибудь, – подхватил реформатор и заботливо поправил одеяло, укрывавшее писательского внука.
– Не, – покачал головой мой друг, – с Цейлона как раз не все. Туда лететь тогда можно было только через Пакистан. А они требовали, чтобы все борта садились у них для досмотра, и деньги за это брали немереные. А могли и груз конфисковать, ничего не объясняя.
– Ну и как же ты? – спросил главный редактор желтой комсомольской газеты: он был охотник и потому больше всех давал денег Пете на защиту животных.
– Полетел в Исламабад и напросился на аудиенцию к премьер-министру. Ну то есть как напросился? Это денег, конечно, стоило. Больших денег, – шмыгнул Павлик носом, точь-в-точь как мальчик у нижних ворот в Купавне. – А главное, те, кто деньги брали, сразу предупредили: ничего у вас не получится. У нас глава правительства хоть и женщина, но любому мужику фору даст. А имя ее знаете, говорят, как переводится? Безжалостная! Только мне терять было нечего.
Железный Винни-Пух очнулся:
– Так ты чего, с Беназир Бхутто, что ль, говорил?
– Как с вами, – засмеялся Петя.
– Я эту цыпочку обожаю, – чмокнул губами Винни и вытер тыльной стороной мягкой ладошки слюни.
– Она не цыпочка, – возмутился Павлик. – А очень красивая, достойная женщина.
– А ты, парень, часом не врешь? – спросил комсомолец подозрительно.
– У нее волосы черные такие, гладкие, и с них время спадал белый шелковый платок. Она то и дело его поправляла, а я не мог понять, почему нельзя платок чем-то закрепить, – размечтался Петя. – Сказала, что дает мне ровно две минуты. А вышел я от нее через час. Я ей о себе стал рассказывать. Как в детстве о велике мечтал, как меня из универа вышибли, как в «Тайване» водолазками и батниками торговал, как деньги взял взаймы у чеченов и, если не верну, мне смерть, счетчик уже включили. И она сжалилась – сделала для меня исключение.
– Вы ей всё-всё рассказали? – вмешалась вдруг Катя.
– Всё, – он повернулся к ней, и больше всего меня поразило выражение Петиных глаз. Никогда в жизни я не видел купавинского голована таким растроганным и нежным и даже представить не мог, чтобы он так на кого-нибудь смотрел.
– И про то, как воду к камню носили?
– И про это тоже. – Павлик почему-то совсем не удивился ее вопросу, только коровьи глаза его еще больше увлажнились.
Никто ничего не понял, а Катя сказала:
– Вы не стесняйтесь, пожалуйста, Петр, того, что богаты. Это ничего – кто-то из хороших людей должен быть богатым.
Слова ее прозвучали так странно, отец Иржи, среди этих вурдалаков, которым сделалось ужасно неловко, стыдно, точно одной этой фразой Катя сумела поразить их сильнее, чем если бы я принялся орать и обличать, а Петя посмотрел на нас двоих:
– А хотите, оставайтесь здесь. Совсем оставайтесь.
Я вспомнил водилу, который вез нас от станции:
– Что, Петр Тарасович, работники потребовались? Дворецкий? Лакей? Уборщица? Кухарка? Чего еще изволите? Может, пятки вам перед сном почесать?
– Нет, – он совсем не обиделся на меня. – Пятки чесать не надо. И работать не надо. Вы просто живите, пожалуйста, сколько хотите.
Он улыбнулся и снова посмотрел на Катю так, что я подло подумал: как же хорошо, Петруша, что у тебя была в детстве свинка.
Большая часть гостей вскоре засобиралась, а оставшиеся развели на берегу канала пионерский костер, добавили к пиву андроповку и стали петь каэспэшные песни.
Господи, какая это была прекрасная ночь и как не хотелось, чтобы она кончалась! Как кричали птицы, какая была весна, как плескалась в канале рыба и в воде отражались апрельские звезды и серпик луны, похожий на украинскую букву є. Мы братались и обнимались, случайные и неслучайные, великие и ничтожные люди, которых Петя объединил своей любовью, щедростью и талантом, и водка нас уже не брала.
Последний и самый неожиданный хеппенинг случился в половине шестого утра, когда мы сидели у догорающего костра и пели вместе с охрипшим бардом про то, как здорово, что все мы здесь сегодня собрались, а из предрассветных тихих сумерек к костру неслышно выступили вооруженные люди в форме во главе с маленьким Юрой.
– Петька, – сказал бард изумленно, – ну ты даешь!
Я поглядел на Юркино лицо: оно было таким же, как в Купавне, когда Светка оттаскала паскудника за ухо, и догадался, что это не розыгрыш и не реконструкция. В следующее мгновение нас всех уложили на землю и через несколько минут «Тайвань» запылал. Он горел ярко, красиво, что-то вспыхивало, лопалось там внутри, и