созданное народом-победителем, в состав которого входят судето-немецкие районы на правах национального меньшинства – нации проигравшей, нации более не исторической и не государственной.
Немцы с таким приговором не согласились и заявили, что хотят определять свой порядок, а любые аннексии немецких земель недопустимы. Однако когда осенью восемнадцатого года они провозгласили в Судетах независимые провинции и предложили славянским соседям заключить свободные соглашения, то получили в ответ презрительное: «Мы не ведем переговоры с мятежниками». Тогда немцы стали создавать отряды самообороны, но те были плохо вооружены и не обучены, и куда лучше сохранившие силы в годы мировой войны, воодушевленные собственными успехами чехи быстро сломили обескровленное военными потерями и поражениями немецкое сопротивление. В декабре восемнадцатого года славяне без усилий захватили северобогемские железнодорожные узлы, а после вошли в немецкие города и полностью подчинили себе судетские земли. На мирные протесты против чешской оккупации вышли сотни тысяч немцев, но их выступления подавлялись и разгонялись правительственными войсками. Весной на улицах и площадях судетских городов пролилась немецкая кровь, однако вкусивших победы над историческим соперником и поддерживаемых Антантой чехов ничто не могло остановить, а остальная Европа сделала вид, что ничего особенного в ее новых внутренних пределах не происходит.
Летом девятнадцатого года по условиям Сен-Жерменского договора немецкое население было окончательно включено в состав Чехословакии, а все насильственные действия граждан славянской республики по наведению порядка в непокорных районах, и в том числе убийство мирных демонстрантов, включая женщин и детей, подпали под амнистию, объявленную чехословацким правительством. Немцы пожаловались Вильсону, однако с географией у американских президентов всегда было неважно, и янки лишь присвистнул: «Три миллиона немцев в Богемии. Любопытно! Масарик никогда мне об этом не говорил».
А чехи продолжали наступать. Они строили в судетских горах военные укрепления, селились в немецких городах, охраняемые своей армией и полицией, и с помощью казенных денег открывали школы, магазины и мастерские, попутно закрывая местные школы и запрещая книги и песни на немецком языке. Затем чехословацкий парламент принял закон, по которому все государственные служащие должны были за шесть месяцев выучить чехословацкий язык, а не сделавших это увольняли, и десятки тысяч немцев были изгнаны из органов власти, почтовых служб, таможни и железных дорог.
В начале тридцатых годов кризис в Европе ударил по Судетам очень больно, однако безработица среди немцев оказалась втрое больше, чем среди славян. Пустели немецкие шахты и ткацкие фабрики, разорялись хозяйства, в районах Богемского леса начался голод, среди немецкого населения росла детская смертность… А в это же время за ближайшей границей набирала силу новая, свежая, молодая Германия. Власти Чехословакии запрещали судетцам слушать зарубежное радио, но те все равно слушали и не переставали задаваться вопросом, как получилось, что за полтора десятка лет их трудолюбивый, дисциплинированный, зажиточный народ не просто перестал быть хозяином на земле предков, но превратился в изгоя, а процветающий край оказался в упадке?
Пружина немецкой обиды сжималась все сильнее, но пражское правительство не обращало на это внимания: вы живете в чехословацком государстве и обязаны подчиняться нашим законам. А кому не нравится, пусть уезжает. Тогда взамен бессильных социал-демократов, сладко певших им о классовой солидарности и боевом содружестве с чешским рабочим классом, немцы создали национальную партию, куда вошло почти все взрослое население Судет. Сплотившись вокруг нее, как никаким коммунистам не снилось, они еще раз законным способом попытались защитить себя в стране, считавшейся в довоенной Европе чуть ли не самой демократичной, однако у этой эталонной демократии неожиданно оказались шипованные пределы, и вечный мировой вопрос, что важнее: право народа на свою судьбу или же право государства на его признанные международными договорами границы, – страшным разломом прошел через прекрасные горы, долины и человеческие жизни.
Ностальгия
Я очень надеялся, что Катя отказала мне сгоряча, да и что ей Украина? У нас было худо, там еще тяжелей. Мне казалось, она давно забыла про свою родину, съездила туда за все это время раза два и очень ненадолго, иногда перезванивалась с матерью, но, в сущности, они давно были друг другу чужими. Так я думал и в который раз убеждался, что совсем Катерину не знаю. Утешал себя тем, что учиться ей оставалось еще целый год, а за это время мало ли что произойдет? Уговорю, одумается, хотя и понимал: если Катя что-то решила, от своего не отступит. В институт она ходила теперь редко. Ей звонили из деканата, с кафедры, звонил ее мастер, она говорила, что больна, обещала прийти сдать зачет, принести творческую работу – и не приходила. Долги ее копились. А заставить себя продолжить похищенный перевод тоже не могла. Ей все это стало тягостно, неинтересно.
– Я не хочу переводить на русский. Не хочу переводить с русского. А на другие языки не умею.
– Отчислят тебя, малыш.
– И пусть.
Но, видно, вылететь из Литературного института было еще труднее, чем поступить.
Весной позвонил Петя и позвал нас в Бердяевку на день рождения. Был хороший апрельский день – холодный и очень чистый, с каким-то особенно высоким, прозрачным небом, словно умывшимся долгими зимними вьюгами, снегопадами и нашими с Катей слезами.
Ранняя весна за городом не самое красивое время года, земля была не убрана, оголена. Мы ехали от станции к Петиной даче на частнике, который после долгих пререканий сбавил цену, но смотрел на нас презрительно: в такое место едут и жмутся?
– Или, – сообразил он вдруг, – работу ищете? Хохлы, что ль, ну?
Катя отвернулась, а я заорал на него матом, страшно пожалев в тот момент, что согласился к Павлику ехать. Я чувствовал себя заранее униженным и думал об охранниках, которые станут нас обыскивать. Ладно меня, но Катю тоже? Однако ворота никто не охранял. Я удивился, толкнул незапертую калитку, мы шагнули на ухоженную территорию бывшего пионерлагеря и первое, что увидели прямо перед собой – был «Тайвань». Да-да, батюшка, самый настоящий «Тайвань», может быть, чуть меньше, но такой же стеклянный, одноэтажный, неказистый, сохранивший пропорции славной университетской пивнухи. И все внутри было, как во взаправдашнем «Тайване»: тот же толпящийся народ, те же круглые столики, стеклянные кружки, те же тарелки с сосисками и консервированным горошком, подгоревшая яичница за тридцать восемь копеек, заветренная селедка с луком за четырнадцать, табличка «Требуйте долива пива после отстоя пены» (я, правда, засомневался, была ли такая в настоящем «Тайване») и за стойкой тетка с крашеными взбитыми волосами в грязной накидке – я не сразу узнал в ней милую жену банкира, который вместе с Петей защищал по