Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Читай вслух!
Брат торжественно начинал: «Главному бухгалтеру «Товарищества Алексея Бахрушина и сыновья». Приказ. Выдать из моих личных сумм старшему сыну моему Владимиру Александровичу Бахрушину столько-то, второму сыну моему…» — и так далее. А когда мы совсем маленькими были, то полагалось утром, идя с поздравлениями с праздником, читать стихи. Очень любил, чтобы ему читали стихи, дядя Василий Алексеевич. Ему, собственно говоря, по тогдашнему ритуалу, читать стихов не полагалось, но читать ходили, чтобы сделать уваженье. Он всегда с большим удовольствием выслушивал, хвалил и дарил рубль.
Помню, как папаша с кем-либо из дядей отправлялся на ярмарку в Нижний, или к Макарию, или в Харьков. Готовились к этому заранее, мамаша, бывало, всего напечет, наготовит, потом служили молебен и начинали все укладывать в большущую коляску — постельные принадлежности, несколько погребцов, ящик с письменными принадлежностями и шкатулку с пистолетами «на случай нападения разбойников». Деньги в особом кожаном мешке прятались в специальное потайное место, сделанное в коляске. Ведь дорога была дальняя — несколько дней!..»
Помню, я как-то с двоюродным братом, забравшись в кладовую в Кожевниках, натолкнулся на эти пистолеты. Были они, конечно, тульской работы, но пистонные.
На ярмарках, как известно, купцы любили мешать дело с весельем, порой выходившим из всяких берегов.
Надо думать, что дед по своему характеру принимал деятельное участие как в первом, так и во втором, но дело, конечно, было для него всегда на первом месте. Отец моей матери в свое время рассказал мне такой случай. На какой-то ярмарке, чуть ли не у Макария, вечером, была привезена какая-то очень интересная и по качеству и по цене партия кожи. Поступить в продажу она должна была на другое утро. У деда был лишь один опасный конкурент, которого надо было во что бы то ни стало изолировать. Не долго думая, дед, когда все в гостинице легли спать, а жили все приехавшие в од ной и единственной гостинице, вышел осторожно из своего номера, тихонько подошел к номеру конкурента и спокойно забрал к себе в комнату его сапоги, выставленные за дверь для утренней чистки коридорному. Ранним утром вся гостиница была разбужена неистовой руганью конкурента, у которого пропали сапоги. Дед не спеша встал и пошел закупать кожу, предвари тельно улучив момент перед уходом, чтобы водворить чужие сапоги на место. Дело было сделано. Был ли такой случай с дедом — не знаю, передаю то, что мне говорили.
Как мною уже упоминалось, лично я помню деда уже глубоким, но бодрым стариком. Совершая свою ежедневную прогулку но улицам Замоскворечья в сопровождении сперва няньки, а потом гувернантки, я часто встречал деда, задумчиво шагающего мне навстречу: по раз и навсегда заведенному правилу он каждый день, невзирая на погоду, отправлялся на свою пешеходную прогулку, длившуюся час или два. Эту привычку он не оставлял до конца своих дней. Когда ему перевалило за девяносто, по настоянию детей он нехотя согласился, чтобы во время этих прогулок на всякий случай рядом с ним ехала его пролетка или сани с кучером. В первый же день дед, конечно, заставил кучера ехать не рядом с ним, а саженей двести сзади.
Так до конца это и продолжалось — переупрямить его было невозможно.
Оглядываясь теперь назад, ясно вижу, что дед был большим патриотом. Следуя заветам своего отца, он, подобно ему, никогда не упускал из ноля зрения «пользу России». Младший современник Белинского, он, подобно основоположнику российского разночинства, считал, что нельзя не любить отечества, только надобно, чтобы эта любовь была не мертвым довольством тем, что есть, а живым желанием усовершенствования, словом — любовь к отечеству должна быть вместе и любовью к человечеству… Исходя из этого, дед был европейцем и демократом. Он никогда не носил столь любезного купечеству русского костюма. В его гардеробе не только никогда не водилось ни поддевок, ни картузов, ни полушубков, ни косовороток, но не было даже зимних бобровых шапок a la boyard. Летом он появлялся в неизменной мягкой фетровой шляпе и в английском пальто — размахайке с большой пелериной, накинутой на белый чесучововый костюм. Зимой он одевался в сюртук или пиджак, а по улицам ходил в простой шубе и барашковой шапочке. Он подчеркнуто чуждался «сильных мира сего» и был абсолютно равнодушен к «царским милостям», называя все это «суетой сует». Вместе с тем он высоко ценил честь, оказанную ему Московской городской думой, избравшей его почетным гражданином города. При представлении к правительственным наградам он упорно оставлял без ответа запросы о том, каким орденом он был награжден в последний раз, и спокойно получал по два и три раза все один и тот же крест одной и той же степени.
После вручения ему ордена, при входе к нему кого-либо из сыновей, он обычно кивал головой по направлению к футляру с регалией и говорил:
— Вот еще новую игрушку прислали, только в ней для меня забавы мало. У меня уж таких точно игрушек две штуки есть.
Когда сыновья рассказывали ему о милостивом внимании, которым их удостаивали царь или великие князья, он задумчиво качал головой и неизменно повторял:
— Лестно-то оно лестно, что говорить, да подальше-то от них лучше, спокойнее: все это — суета сует.
Ехать во дворец на царские приемы, во время пребывания двора в Москве, надевать мундир, ордена, белые брюки мануфактур-советника — звание, которое он ценил, но ставил ниже почетного гражданина, — всегда было для него мукой и порой сопровождалось курьезами. Однажды как-то ему пришлось ехать во дворец зимой, в лютый мороз, после недавней болезни. На прощанье, волнуясь о здоровье деда, бабка обвязала его поверх мундира своим теплым пуховым оренбургским платком. Приехав во дворец, дед спокойно скинул свою шубу на руки придворного лакея и стал подниматься кверху по лестнице, шагая, как всегда, через ступеньку. Почти уже на самом верху лестницы он услыхал за собой голос лакея: «Ваше превосходительство! Ваше превосходительство! Платочек-то скиньте!» Не любя фигурировать на придворных торжествах, дед вместе с тем с большим удовольствием принял назначение Московской городской думы принимать от лица города французского президента Лубе. Очевидно, готовность деда на этот раз объяснялась соображением, что Лубе по положению представитель буржуазно-демократической страны, а по специальности кожевенный заводчик. Ядовитый Мих. Пров. Садовский немедленно разразился по этому поводу эпиграммой:
Политика всегда заявит о себе:Чтоб с Францией союз был не нарушен,Встречать кожевника ЛубеБыл послан живодер Бахрушин.
(Как я уже упоминал, в начале своей фабричной деятельности Бахрушины изготовляли лайку, которая шла главным образом на выделку перчаток. Первоначально лайка выделывалась исключительно из собачьей кожи. Отсюда святоши и считали недопустимым творить крестное знамение в перчатках — нельзя-де креститься собачьей шкурой. По глупому и ни на чем не основанному понятию лайка получалась особенно высококачественной, если кожа была содрана не с дохлой, а с живой собаки. Поэтому всех лаечников называли живодерами. В московском заводском мире было принято, подтрунивая над Бахрушиными, назвать их живодерами, что приобретало особую остроту ввиду двоякого смысла этого слова. — Ю. Б.) В моменте встречи Лубе честолюбие не играло для деда ни малейшей роли, так как оно было ему абсолютно чуждо вообще.
Однажды к деду заявился какой-то исследователь, работавший над историей города Касимова, с просьбой материально поддержать его труд. В качестве особой приманки, на которую многие были очень падки, он выставил соображение, что Бахрушины родом из Касимова и что он имеет данные предполагать, что он может доказать их права на дворянство. Наведя справки об исследователе и получив благоприятный отзыв, дед охотно субсидировал его необходимой ему суммой денег. Спустя некоторое время исследователь вновь заявился к деду с рукописью и заверенными документами.
— Поздравляю вас, — сказал он, — мне удалось доказать, что Бахрушины происходят от татарских ханов и ваши предки сидели мирзами в касимовском царстве: вы не только имеете право на дворянское достоинство, но можете претендовать и на княжеское!
— Ну, дело, дело… — проговорил дед и небрежно бросил рукопись в письменный стол.
Исследователь начал ему объяснять, куда надо обратиться, какие писать бумаги. Дед недоуменно его перебил:
— Да на что мне все это надо-то? Я мануфактурист, таким родился, таким и умру!
Когда впоследствии отец спросил деда об этой рукописи, то получил ответ:
— А я ее сжег, что хлам-то ненужный у себя разводить?!
Для деда старина была чем-то пройденным, законченным и мертвым. Она его не интересовала и не волновала. Движение жизни вперед, людские достижения, чаяния молодежи — вот что приковы вало его внимание. Его любимой поговоркой было: старое уходит, молодое растет. При этом он вкладывал в эти слова не ноты сожаления, а, наоборот, радостное удовлетворение. Дед до конца дней любил молодежь, любил молча взирать на ее веселье, на ее буйные силы.