Лесков! Он гнил там, не мог больше выдержать и ушел… Майерский был во власти собственных мыслей, они душили и жгли его. В их небольшой группе, кроме него и горбатого Бадё, был Чернек. Они вместе скрывались в горах за Лесковом, поросших высокими елями.
«В Лескове у меня жена и мальчик, — часто повторял Чернек, он сам ни разу не заходил в Лесков и прочим запретил. — Там опасно, деревня на проезжей дороге. Там всегда стоят немцы. Я не хочу причинить несчастье жене и малышу. И не вернусь туда, пока война не кончится. И вы не думайте даже о Лескове».
Случилось раз, что Майерский не смог больше выносить боль и жжение в глазах от яркого снега и голубизны. У него разболелась голова, и он, покинув караул, вернулся в блиндаж.
— Тебе что, надоело? — напустился на него Чернек. — А рядом с юбкой дольше бы продержался?
— Я не могу больше стоять, — ответил Майерский, — так жжет, прямо подыхаю.
— И подыхай, — отрезал Чернек.
— Почему ты так говоришь, Мишо?
— А если б у всех у нас разболелись глаза, что тогда, кто б караулил?
Тогда Майерский решился уходить окончательно, и, если представится возможным, уходить в Лесков. А ведь он мог бы уйти в любое место, только сюда, в Лесков, не должен был идти, только не здесь должен был прятаться.
Из кухни слышался стук зыбки, всхлипывания мальчика и гудящий в печке огонь.
Видно, что-то стряпает, подумал Майерский, и все тело его залила горячая волна стыда, только мокрые холодные ноги не согрела она, слишком уж они закоченели. Лицо его стало гореть еще сильнее. Он чаще задышал. Из кухни послышался стук сковороды о плиту. Только по звукам — стукнув, качнулась зыбка, загудел огонь в плите, звякнула о железо сковорода — он представлял, как Зита стоит у плиты и качает ногой зыбку. Голод наполнил рот Майерского слюной. Зита Фуркова, Рагалова… она еще кормить его собирается… Майерский как будто бы сразу окунулся в давнюю свою жизнь. Зита, ведь это она… В 1933 году, когда ей было восемнадцать лет, она с матерью работала в Чехии в большом поместье возле Радотина, где Майерский служил управляющим. Майерский в первый раз устроился на такое место и начал хозяйствовать так, как советовал ему его предшественник.
«Ты только ничего не бойся, Йожо! Успевай поворачиваться — тогда будет у тебя и мука, и сало и мясо, да и насчет этого самого, если придет охота…» Майерский убедился, что добрый человек не желает ему зла и что не послушаться такого совета здесь, в Радотине, было бы ошибкой. Ну он и поворачивался — не стеснялся. Он призвал Фуркову и ее восемнадцатилетнюю Зиту, гибкую девушку с каштановыми вьющимися волосами, и сказал, глядя на Зиту:
— Вы не будете ходить в поле, станете стряпать, но как следует и побольше, чтобы все ели вволю, сколько хотят! — и Майерский подмигнул Зите.
Фуркова и ее Зита были на свете одни-одинешеньки. Фурко умер, а Зитины четыре старшие сестры повыходили замуж за таких людей, у которых Фуркова жить не хотела. Она говорила, что лучше будет батрачить вместе с Зитой, пока хватит сил, а когда выдаст Зиту замуж, станет жить с ней, потому что любит ее больше всех. Обе — и Фуркова, и Зита — обрадовались словам Майерского. Они и еще две девушки стряпали на сто двадцать работников, которые были под началом Майерского. И работникам, и Фурковой, и ее Зите неплохо жилось тогда в Радотинском поместье. Да, он давно знает Зиту, и ему нечего стыдиться, что она спрятала его… Он ушел сюда, в Лесков, тут-то не станут его искать товарищи…
Лежа в Зитиной постели, Майерский угадал, что она жарит яичницу из пяти яиц, которые разбила в сковороду. Он протянул больные ноги, расправил спину и сглотнул слюну.
На деревню легла февральская ночь, она белела нетронутым, белым, а кое-где и грязным снегом. Несожженные и сожженные избы поднимались к хмурому небу, как большие тихие могилы. Верхний слой снега, на который днем около двух часов светило неяркое солнце, к вечеру образовал корку и хрустел под сапогами на широкой дороге, когда обершарфюрер Обман и восемь солдат, одетые в длинные белые маскхалаты с капюшонами, медленно проходили по Лескову; перед каждым домом Обман останавливался и некоторое время прислушивался. Автомобиль, двух собак и двоих людей он оставил в карауле на краю деревни около лесопилки.
Лесков был темный и тихий.
Солдат Ганс Мёллер, который стоял в наряде на верхнем конце деревни перед избой Ганков, устало топтался на месте, глядел в ночь, забеленную снегом и затемненную буковыми и еловыми лесами и хмурым небом.
— Moderleiwe üöver alle Leiwe, — пробормотал он на мюнстерском диалекте, потом добавил: — Нет любви больше, чем материнская… Нет, не так: у кого нет матери, тот не принесет ей горя — он и есть счастливый человек…
Мёллер глядел на Лесков и сжимал в замерзших руках скорострельную винтовку.
Лесков был тихий.
Обершарфюрер Эрнст Обман не верил этой тишине и переходил от двора к двору. Он решил, что пройдет несколько раз по деревне и тем скоротает время, долгое время, которое оставалось еще до дневной операции. А вдруг и появится возможность для какой-нибудь ночной операции. Если же нет, его люди отдохнут в тепле комендатуры, может быть, поспят, а обер-лейтенанту придется напомнить: караульные в деревне ленивы и ненаблюдательны! Пауль Ганс, обер-лейтенант, кто он, собственно говоря, такой? Выглядит, как бернардинец на пенсии! Нерадивый офицер! Надо немного поиграть с ним, спутать его привычные мысли, доставить ему побольше беспокойства, чтобы… чтобы…
Обман шел по тихому Лескову от двора к двору.
Зита жарила в кухне на плите яичницу из пяти яиц и качала ногой плачущего мальчика в зыбке. С той минуты, когда в кухню вошел Майерский, ей уже удалось перебороть страх за мальчика, за себя и за гостя, хотя она и не переставала подавлять в себе снова и снова возникающие упреки: зачем пустила Майерского в дом, зачем не выгнала в темноту. Ничего иного он не заслуживал. Я должна была выгнать его, думала она. Что теперь будет? Господи! Каждую минуту сюда могут прийти немцы. Двери запирать запрещается. Таков приказ. Надо было его выгнать, надо было!.. Так упрекала она себя, а эти слова, не успев отзвенеть в ее сознании и затихнуть, возникали снова и преследовали ее разгоряченные мысли, вызывали дрожь во всем теле.
Яичница жарилась.
Зита отодвинула сковороду на край плиты. Господи, что делать? Отодвинула сковороду еще дальше. Она даст поесть