меня была насыщена более невинными слухами. Стоило какому-нибудь красивому и высокому человеку появиться в качестве продавца на барахолке (рынок, на который обедневшие обыватели несут свои вещи на продажу), как уже громко говорили: «Это, наверное, один из Великих Князей». Такой же слух долго держался о появившемся в одесском городском соборе владыке Ювеналии. Он был высок ростом и красив. Быть ему Великим Князем не было никакого смысла, тем более что он был из «живистов», то есть принадлежал к той части духовенства, которое пошло было на призыв властей внести в православие всякие изменения. Затея эта провалилась очень скоро: живистские церкви перестали посещаться народом и захирели.
Ходили слухи и более правдоподобные и невинные, например о том, что на Большом Фонтане (рыбацкий поселок в двенадцати верстах от Одессы) живет какой-то старый батюшка, и власти об этом не знают. Про меня лично, когда я с сестрой жила на Волыни, ходил слух, что я – не я, а жена бывшего председателя Государственной Думы.
И вот однажды, когда я уже вернулась в Одессу, одна из усердных прихожанок той церкви, в которую мы с Еленой Ивановной ходили, заходит к нам в качестве знакомой и хочет поговорить со мной наедине. Я увожу ее в отдельную комнату и слышу от нее, что одна из дочерей Николая II, избежавшая смерти во время драмы в подвале Ипатьевского дома, скрывается на Большом Фонтане среди рыбаков и живет там среди совершенно неподходящего ей грубого общества. Она просит меня пожалеть молодую Великую Княжну и взять ее к себе. Слух об уцелевшей Великой Княжне Анастасии не был для меня новостью, но мысль поселить ее у меня, то есть у бывшей баронессы, в доме, переполненном жильцами, показалась мне столь нелепой, что я заподозрила добрую прихожанку не в глупости, а в желании подвести меня (а может быть, и Великую Княжну, если она действительно жила у рыбаков). Другими словами, я сочла ее за провокаторшу. Несколько дней перед тем, едучи в трамвае, я наблюдала, как муж ее громко ругал советскую власть, вероятно желая вызвать сочувствующих, но никто не отозвался. Я почти не дала ей договорить все ее попытки вызвать во мне сочувствие к несчастной Великой Княжне, а сухо и деловито сказала ей: «Обещаю вам все сказанное вами оставить между нами. Если Великой Княжне удается скрываться среди рыбаков, то это ее счастье, а переселять ее ко мне будет для нее более чем опасно». С этими словами я вышла из комнаты.
Никаких дальнейших отголосков нашего разговора я не слыхала. Теперь, после шума, поднятого вокруг имени несчастной Анастасии (еще в двадцатых годах в Германии вышла книга «Анастасия», написанная Ратлеф-Кейльман, переведенная позднее на английский язык Ф. Флинт и изданная в Нью-Йорке в 1929 году), этот слух может показаться знаменательным, но тогда я была далека от мысли, что под этим слухом мог лежать действительный факт.
41. Арест, тюрьма и ссылка
Это было летом 1927 года. Я в это время была завалена уроками. Утром ходила давать уроки по домам. После часа дня ученики приходили ко мне, благо наша квартира пользовалась небольшим садиком, где я давала уроки приходящим. Не успевала я закончить один урок, как в отдалении ждал уже меня следующий ученик. Непрерывность моего внимания сильно утомляла меня. Когда, окончив с последним, я шла пройтись по улице, то я нервно зевала каждые двадцать – тридцать шагов (гораздо легче давать уроки, когда между ними приходится пройти более или менее далекое расстояние). Как-то на рассвете стучится ко мне дворник и говорит, что кто-то требует одного из членов домового комитета. Я была одним из этих членов. Выхожу. Вижу одного вооруженного (с ружьем), другого с папкой. Спрашиваю, кого им нужно. Оказывается, меня. Но при обыске должен присутствовать член домкома; пришлось разбудить мою сотрудницу. Ей предъявляют ордер на обыск у меня и на арест. Веду их в свою комнату. Первым делом от меня требуют мою корреспонденцию. А надо сказать, что, несмотря на всеобщие страхи, я вела переписку с сестрой Эльветой Родзянко и с братом Василием, вернее с его женой Соней, бывшими за границей. Все полученные от них письма я бережно хранила, именно на случай каких-либо недоразумений. Я села за мой большой письменный стол. Он сел рядом. Я спросила, какая их интересует переписка, заграничная или внутренняя? Он ответил, к моему большому удовольствию, что заграничная. И я стала письмо за письмом класть в две разные кучки, приговаривая: «заграничное, здешнее». Я знала, что мои родные в письмах ко мне никогда не касались политики.
Фото 70. Тетя Маня со своими ученицами. Одесса
Закончив содержимое стола, он взял пачку только заграничных, сосчитал их (оказалось девяносто листов) и попросил иглу с ниткой, чтобы сшить их. У меня отлегло от сердца: никого из живших в России я не подвела. В другой комнате Еленочка уже успела приготовить мне кофе. Пока он сшивал письма, я получила разрешение пойти позавтракать, а потом стала собирать необходимые мне вещи. Я спросила, могу ли я взять извозчика. Он с удовольствием разрешил. Тогда я набрала целый мешок вещей, положив туда и толстую занавесь, чтобы постелить на пол, и простыни, и подушку, и одеяло, и много мелких вещей. Захватила и колоду очень маленьких пасьянсных карт, чем привела в неистовый восторг моих сокамерниц, и иголки, и нитки, и материал для вышивания. Шел дождь, и я, под взятым с собой мужским зонтиком, торжественно выехала из дома. По дороге увидела свою знакомую, пожилую даму, бывшую владелицу того дома, в котором мы квартировали, госпожу Стороженко. Она шла пешком в сопровождении своего солдата. С позволения моего мы повезли и их. В то время обыватели острили: все жители города разделяются на три категории: одни уже сидели в тюрьме, другие сейчас сидят, третьи будут сидеть. Я из третьей переходила во вторую.
Арестный дом, куда нас привезли, находился в громадном барском доме (кн. Урусовых), выходившем с одной стороны на лежащую довольно высоко Новую улицу, а с противоположной стороны на параллельную ей, но лежащую гораздо ниже Канатную. Мы подъехали со стороны Новой. При входе в здание я наложила на себя большой размашистый крест. Для многих крест – это символ ограждения от всякого могущего случиться несчастия. Для меня это символ принятия всякого положенного мне от Бога страдания.
После беглой проверки вещей (до игральных карт они не добрались, а я по наивности и не знала, что они запрещены) меня повели сначала по светлому коридору, потом, спустившись по лестнице вниз, по более темному и, наконец, остановились перед замкнутой железной дверью, где пришлось ждать, чтобы она изнутри была кем-то отворена, и мы попали в полную темноту. Любящая воздух, свет, солнце, я старалась, послушно воле Божьей, примириться с темным казематом. В это время открыли боковую дверь в мою будущую камеру. Она находилась хотя и в полуподвальном этаже, но ее окна были в уровень земли, и перед ними находился небольшой садик с цветущими розами, залитый ярким солнцем. Дождь уже перестал; в нашей солнечной Одессе он долго не длится. Вы можете себе представить, какой счастливой улыбкой озарилось мое лицо. Мои подруги по несчастью говорили мне, что я вошла к ним сияющая и радостная. В камере нас было человек двадцать, двадцать пять.
Когда я ознакомилась с людьми, собранными там, я недоумевала: неужели власти не могли арестовать хоть кого-нибудь, более похожего на действительную контрреволюционерку? Все были самые обыкновенные обывательницы. Между прочим, просидели там с нами целые сутки три старушки-вегетарианки – новые блюстители порядка не знали, не опасная ли это какая-то неслыханная ими организация, и на всякий случай взяли и их.
Вдоль одной из стен камеры были устроены нары. Кому не хватало места на нарах,