опубликованных книг, что она принимала за кокетство. Отвечая на вопросы Быстрицкой, я изображал из себя этакого стареющего бретера, которому все нипочем. Врал, как никогда не врал ни до, ни после. Одним словом, развлекался, как мог.
Через несколько дней Быстрицкая уезжала в Москву. За ней уже пришла машина, и она, выйдя из санатория в сопровождении сразу двух кавалеров, вдруг увидела меня. Оставив своих кавалеров, она подошла ко мне и довольно резко сказала примерно следующее: «Я собираюсь играть в пьесе (или фильме) о научных работниках, я должна была вживаться в образ. А вы мне морочили голову». Правда, потом, сменив гнев на милость, разрешила на прощанье поцеловать руку. Я не жалел о содеянном: уж очень хороши были прогулки, да и роль, которую я исполнял, увы, только в Малеевке. И то на словах.
Была там и некая литературная дама, которая называла себя писательницей. Как говорил Бурлацкий, вроде бы и неплохая, но чисто дамская писательница. Познакомил меня с ней тот же Бурлацкий. В отличие от Быстрицкой, разговаривать с ней было не очень интересно. Но она была навязчивой и бесцеремонной. Ко мне пару раз приезжала Тоня. Я ездил в Дорохово ее встречать на своем «жигуленке», мы гуляли, старались никому не попадаться на глаза и побыть подольше вдвоем. И вот тут-то эта самая литературная дама становилась особенно активной. Более того, оба раза она под каким-то предлогом садилась ко мне в машину, когда я уезжал провожать Тоню, когда присутствие третьего было особенно неуместно. Одним словом, она меня раздражала, и я был не рад, что Федор Михайлович меня с ней познакомил.
Я сидел за одним столом с Колей Доризо, в трезвом виде очень милым и приятным человеком. Он спрашивал эту литературную даму: «Ну, чего ты пристаешь к Моисееву. Ты что, не видишь, что к нему приезжает жена – молодая и симпатичная женщина? Зачем ты ему нужна?» По словам Доризо, она ему ответила примерно так: «Ну, я тогда буду говорить, что спала с самим Моисеевым». На это Коля резонно ответил: «А ты и так говори». Да, этот мир был для меня совершенно чужим…
Тогда в Малеевке я впервые окунулся в советское гуманитарное общество или, как было принято говорить, общество «творческой интеллигенции». Я глядел на них и старался особенно не вмешиваться в разговоры, больше слушал, и мне становилось грустно. Ведь они-то и представляли русскую культуру!
Как вся эта малеевская публика была непохожа на тех людей, с которыми я обычно проводил время! И диссидентствующие «интеллектуалы», и вполне благополучная советская «творческая интеллигенция» были так мало похожи на ту интеллигенцию, которую я знал и по детским воспоминаниям, и по встречам с русской эмиграцией первой волны.
У нас в Советском Союзе были отдельные писатели, отдельные художники и композиторы, но не было гуманитарной среды. Не было (или было крайне мало) настоящих историков, литературоведов, способных с абсолютной искренностью проповедовать собственную точку зрения, пусть даже ересь, но собственную! А ведь культуру России придется восстанавливать, возрождать, а может быть, и создавать заново. Но не с этой же малеевской публикой! Без гуманизма, без гуманистического сознания нация выжить не сможет. Уже сейчас она корчится в судорогах. Но ждать, что ей снова помогут обрести душу гонимые галичи или благополучные и обласканные партией и правительством литературные дамы – более чем глупо! А настоящая гуманитарная интеллигенция разогнана, изгнана, уничтожена в двадцатые и тридцатые годы и добита на фронтах Великой Отечественной войны. Наша новая волна, так называемые шестидесятники, не дотягивали до нужной планки.
Эти наблюдения и те размышления, которые они вызывали, заставляли меня особенно ценить инженерный и научный кружок, моих бывших альпинистов, с которыми я проводил свободной время. Я думал о том, что именно из этого круга людей, вероятнее всего, поднимется новый слой русской интеллигенции. И гуманитарной в том числе. Поднимется! Но пройдет не одно поколение, пока начнется новый взлет.
Накануне новой метаморфозы
Но такие грустные размышления занимали у меня не больно уж много времени. В основном я старался быть в одиночестве и наслаждался великолепным солнечным мартом. Утренний морозец держался почти до обеда, скольжение было отличным, и я совершал без всяких спутников большие лыжные прогулки. Возвратившись, принимал горячий душ, обедал, а потом у себя в комнате читал всякую «собачатину», преимущественно детективы, которых в библиотеке было более чем достаточно – надо же писателям читать что-либо их достойное! Одним словом, был на отдыхе – всерьез и надолго.
На берегу Рузы был какой-то профсоюзный дом отдыха, где устраивали лыжные соревнования. Однажды я туда забрел, мне тоже дали номер, и я пробежал десять километров. Показал сорок восемь минут с какими-то секундами – ровно на десять минут хуже того времени, которое я показывал в университете. Но я был очень доволен. Я очень гордился своим успехом и притащил к обеду бутылку «гурджаани», которую мы с Бурлацким и Доризо (который притащил еще что-то более существенное) с удовольствием выпили. Впрочем, не в мужском одиночестве – с соседнего стола под бутылку к нам пересела та самая надоедливая литературная дама…
Безделье, прекрасная погода, лыжи и, конечно, приезды Тони сделали свое дело – я начал приходить в себя и почувствовал себя снова почти молодым; во всяком случае, мне снова захотелось работать, и появились даже какие-то планы. Но самое удивительное – я снова стал сочинять стихи, как в юности и в первые послевоенные годы. Они были короткие, всего несколько строчек. Почти все я забыл. Но кое-что осталось в памяти. Вот одно, которое я даже записал (к приезду Тони):
Сегодня к нам она стремительно
Идет багрянцем ранних зорь
И зажигает ослепительный
Над нами голубой костер.
Пускай гудят еще метели,
И след в деревню запорошен,
Но первой солнечной капелью
Уже весенний вызов брошен.
И назвал эти восемь строчек «Весна», что соответствовало истине. Я прочел их Тоне, и несмотря на то, что она после лыж едва доползла до дома, был ею одобрен. Мне тоже стихи понравились, не зря же я их запомнил: они уж очень соответствовали моему душевному настрою.
В тот приезд Тоня уехала довольно поздно – надо было отдохнуть после лыж. На перроне станции Дорохово мы долго гуляли вдвоем по платформе и вели какие-то очень хорошие весенние разговоры.
Под конец моего пребывания в санатории погода вдруг круто изменилась – пришел шквальный ветер, пригнал облака. Температура резко повысилась, и начался дождь. Это была