разорванные минами, изрешеченные пулями.
Вокруг нас смерть. Смерть, поблескивающее дуло автомата, крики ласточек…
У Вациса такое лицо, что мне страшно. Оно ледяное, как в тот день, когда убили его отца.
— Пойдем отсюда, — тихо говорю я ему.
— Пошли…
Мы возвращаемся в деревню. В карманах у нас нет ни одного патрона.
— Надо их похоронить, — говорит Вацис.
Я киваю головой.
Однако павших товарищей хоронят наши солдаты. Они ненадолго останавливаются в деревне. Солдаты измучены, запылены, суровы. Видно, что они очень спешат. Хоронят своих, закапывают в землю немцев. Над братской могилой останавливаются, дают несколько залпов и отправляются дальше. Солдаты уходят с песней:
…Идет война народная, Священная война…
Нам с Вацисом обидно, что солдаты не побыли в деревне подольше. Не успели даже поговорить. Почему-то и партизаны не появляются. Где же доктор? А вдруг он ранен?
— Йеронимас, никуда не ходи, помоги убирать, — мама не отпускает меня из дома.
И правда, дома множество дел. Мы откапываем спрятанные вещи. Выносим их посушить на солнце. Оля с Казисом помогают маме поливать огород. Пока мы скрывались в лесу, овощи завяли, земля пересохла. Я иду на поиски лодки. Нахожу ее возле насыпи. Она полна воды. В нескольких местах борта пробиты пулями. Нелегко было Антанасу с доктором переправляться на тот берег. Я вычерпываю воду и пригоняю лодку к дому. Мама убирает в избе. Моет, чистит, вытирает. Я знаю, для кого все это. А вдруг отец появится? Один или с товарищами. Она хочет подготовиться к встрече.
— Хорошо бы стены побелить. Где взять извести? — спрашивает мама.
Извести? Где же это я видел известь? Ну, конечно, полное ведро. Я бегу к дому Дрейшериса. Возле хлева стоит ведро с известью.
Под вечер в деревню прибывают два грузовика. Не просто так. Они везут солдат. И не каких-нибудь, а музыкантов. Грузовики едут, а музыканты, целый оркестр, так и гремят — на оба берега слышно. Вся деревня высыпает им навстречу. Люди широко распахивают ворота. А музыка бодрая, на душе светлеет, и, кажется, не было войны, не было боя. Машины как нарочно останавливаются прямо против нашего дома. Солдаты спрашивают, где можно найти пустой сарай.
— Йеронимас, покажи амбар Дрейшериса, — велит мне мама.
Я мигом взлетаю в кабину грузовика и сажусь рядом с шофером. Как умею, объясняю, куда ехать. Показываю пальцем усадьбу Дрейшериса. Шофер понимает.
В амбаре у сбежавшего фашиста становится весело. Солдаты ставят экран, налаживают аппаратуру. Настежь распахивают двери и зазывают народ, играют марши.
Мы собираемся в кино. Его будут показывать советские солдаты. Мама принаряжается, одевает в праздничное Олю с Казюкасом. Я надеваю свою лучшую голубую рубашку и повязываю пионерский галстук. Который я сберег. Я тороплю маму. Все уже идут. Вся деревня идет.
— Сначала будет митинг, а только потом кино покажут, — говорю я.
— Про что? — спрашивает мама. — Не говорили?
— Не знаю…
— Только бы не про войну…
Что это она говорит? Почему не про войну? И тогда я снова невольно вспоминаю утреннюю картину, поле боя. Рука эсэсовца, растерзанные минами трупы, разрушенные гнезда ласточек…
— Ты, мама, не разговаривай, а собирайся, — раздраженно говорю я. — Слышишь, как здорово гремят…
XVIII
Все, кто остался в живых, возвращаются в покинутые дома. Все… Только мой отец почему-то не приходит. Правда, война еще не кончилась. На западе, там, где заходит солнце, еще идут бои. Но Литва уже вся свободна. Те, кто уходили вместе с солдатами на восток, уже вернулись или подали весть, что живы. Мама встает и ложится озабоченная. Как быть? Может, в город съездить? Писать, спрашивать, искать? Хоть бы доктор пришел. И тот словно испарился. А время идет, и становится все тревожнее на душе…
Где же он, мой отец?
С утра до вечера я торчу у ворот и смотрю на дорогу. Я должен первым увидеть, как отец появится на нашей улице. Я узнаю его издали.
Кто-то идет. Нет, едет. Когда он приближается, я глазам своим не верю. Ну да, так и есть. Дрейшерис. Всем семейством сидят на телеге. Недалеко, значит, отбежали. Как видно, наши окружили их, и оккупантам ничего не осталось, как вернуться.
Возле нашего дома Дрейшерис почему-то останавливает лошадь.
— Здравствуй, Йеронимас. Мама, того, дома?
Эге-ге… Дрейшерис-то уже не в коричневом мундире. Осунулся, потемнел лицом. Жалкий вид и у Густаса. До самых глаз надвинула платок Мальвина. Вздыхает, что-то бормочет.
Дома ли мама? Мама-то дома, а вот где мой отец? Где? Меня зло берет. Все фашисты виноваты, что его нет дома. Все!
Я молчу. Дрейшерис слезает с подводы. Неужели он, правда, войдет к нам в дом? А вот и мама. Она выходит к воротам.
— Здорово, соседка, — говорит Мальвина.
Мама кивает. Лицо ее сурово.
— Ты, того, не серчай, — обращается Дрейшерис к маме. — Гитлер этот нам голову заморочил. Ведь мы же литовцы. Тут родились, выросли, того.
— Йе, йе, мы литовцы, — повторяет вслед за отцом Густас и смотрит на меня.
Вот так новость! Дрейшерис уже опять литовец, опять сменил шкуру. Позабыл уже, что творил. И он, и сынок