ящика стола две бумаги. Протягивает их Дрейшерису. Я знаю, что в них написано. Одна, желтая — Олина метрика, а другая — справка о том, что Юлю Милашюте мы взяли из детских яслей. Мама ее удочерила, и она наша. Все правильно, все понятно. Нам, но не Дрейшерису. Он читает бумаги, вертит, рассматривает печати на свет.
— Чего тебе надо, Дрейшерис? — взрывается мама. Тот улыбается, кладет документы на стол. Потом вдруг протягивает руки к Оле и говорит:
— Ком цу мир, медхен.
Оля глядит на фашиста огромными черными глазами. Она не понимает, что говорит Дрейшерис. Зато маме ясно. Она сжимает кулаки, стискивает зубы.
— Все никак не уймешься, Дрейшерис. Все тебе мало места, все тесно. Ребенок — и тот тебе помеха, — как топором рубит мама.
Дрейшерис встает. Направляется к двери.
— Мы, немцы, того, обязаны за порядком следить. Воспитанница твоя на евреечку смахивает. Понятно, того?
Дрейшерис уходит. Мама глубоко вздыхает, словно сбросив с плеч тяжелую ношу. Садится. Задумывается, подперев подбородок руками.
— Йеронимас, а почему Оля на еврейку похожа? — спрашивает у меня Казис.
— Кто такой еврей? — спрашивает и Оля.
И правда. Я и сам задумываюсь. До войны в деревне был перекупщик рыбы еврей Абке. Низенький, горбоносый, с длинными седыми волосами. Мама называла его «наш еврей». Отец часто продавал ему рыбу, даже не взвешивал. «Еврею всегда можно поверить», — говорил он. В городке Пушинай была мелочная лавка Зелманене. Я ходил туда, и хозяйка Зелманене, с черными усиками и с бородавкой на остром мужском подбородке, всегда спрашивала: «Ню, как здоровье мамы-папы? Как живете? Ню, вот тебе на дорогу. Передавай привет маме с папой». Была в городке и лавочка Шедейкиса. Там никогда не спрашивали, как поживает мама с папой, никогда не давали гостинца на дорогу. Кто же такие евреи? «За каждого убитого еврея — сто грехов прощается», — говорит Пигалица. «Сам бог велел немецкой нации уничтожить евреев», — заявляет Дрейшерис. Что же такое еврей? Доктор, партизан из Ламанки, — он тоже еврей. Он меня вылечил… «В беде к еврею идите. Он всегда выручит», — так утверждает отец Вациса. Так что же это такое — еврей?
— Еврей, Оля, такой же человек, как и все, — говорю я.
— Евреи — люди, евреи — люди! — запрыгала Оля.
Я одеваюсь и ухожу к Вацису. А это что такое? По двору шныряют эсэсовцы. Что-то лопочут по-немецки, гогочут. У избы стоят Вацис, его отец, мать. Младшие детишки прилипли к окнам. Я подхожу к Вацису и встаю рядом с ним. Мы молча смотрим. Чего им надо? Кажется, ищут что-то. Под ногами у эсэсовцев путается петух. Крупный, важный, с пышным хвостом и красным, как кровь, гребешком. Один из эсэсовцев — тот, что стоял с автоматом наизготовку, стреляет в петуха. Петух подскакивает, кувыркается в воздухе и удирает к забору. Эсэсовцы смеются. Нетрудно догадаться, что смеются они над своим приятелем. Тот еще раз стреляет в петуха. Петух снова подпрыгивает, кувыркается и сердито кукарекает. Эсэсовцы так и ржут. Неудачливый стрелок приходит в ярость. Он выпускает по петуху целую очередь.
— Ох, убьют, уложат моего певуна, — сокрушается мать Вациса.
— Кха, да помолчи ты, мать, кха-кха, помолчи, — строго приказывает ей отец Вациса и стискивает в руках свою клюку.
Попал! Петух опускает пестрые переливчатые крылья, никнет головой, разевает клюв, словно пытаясь запеть, и замирает на снегу.
— Глянь-ка, отец, глянь, что творят-то! — кричит мать Вациса.
Эсэсовцы вваливаются в хлев. Жалобно взвизгивает поросенок. Я знаю, что этот поросенок — вся надежда родителей Вациса. Больше у них никакой живности нет. Что будет, если эсэсовцы отберут поросенка?.. Так оно и есть. Поросенок уже во дворе. Каким образом выпустил Вацисов отец из рук свою клюку, как оказался у него топор — не знаю. Мы даже не успели остановить его. Отец Вациса кинулся на эсэсовца с топором. Раздались выстрелы. Коротко взвизгнув, поросенок затих. Отец Вациса опускает топор и хватается за грудь. Делает несколько шагов и падает.
— Юстинас!
— Папа, папа!
К убитому подбегают жена, сын. Опускаются на снег. Из избы, полуголые, босиком, высыпают сестры Вациса. Все голосят. Эсэсовцы ругаются. Они быстро уходят со двора, направляясь к усадьбе Дрейшериса.
— Будьте вы прокляты! Прокляты!
Мать Вациса задыхается. Ломает руки.
— Юстинас! На кого ты нас покинул!
Что же ты молчишь, Вацис, почему не плачешь?! Я хочу крикнуть и тоже не могу. Да Вацис же, я ведь знаю, ты умеешь плакать. Ведь плакал же ты, когда увидел сожженный дом Жельвисов, плакал, когда увидел обгорелый труп Стасиса. Ты плакал, я сам видел. Видел… Плачет твоя мать, орут сестры, все плачут, а ты молчишь. Вацис, почему ты молчишь?
Вацис стоит на коленях. Его руки полны снега. Он крепко сжимает его в горстях. Лицо его бело как снег. Нет, серо как пепел. Нет, у него вовсе нет лица. Нет лица у Вациса. Одни глаза — стеклянные, невидящие. Глаза без слез.
Что делать? Надо бежать, надо сказать людям, надо предупредить. Нет, никуда я не пойду. Я буду с Вацисом. Я опускаюсь в снег рядом с ним. Беру моего друга за руку. Вацис поворачивается ко мне:
— В сарае есть доски. Отнеси в избу. Положим, — слышу я его ледяной голос. Холодный и грозный.
Я ухожу. Делаю, как он велел. А во дворе у Дрейшериса гомонят фашисты. Им весело.
Нет, больше так не может продолжаться.
Не может.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
XIII