каждого свежую струю, надежду, что дальше будет еще интереснее.
Париж засверкал неоновыми вывесками, афишами культурных мероприятий и стилем ар-деко, который зародился здесь же. Синематограф, в прошлом черно-белый и немой, обрел цвет и звучание, поэтому кинозалы полнились галантными мужчинами в фетровых шляпах и костюмах-тройках и дамами в коктейльных платьях. Театры тоже трещали по швам из-за возбужденных толп, жаждавших нескончаемых чудес. Зрители научились отличать истинное шоу от халтуры, поэтому каждый раз ждали сценического взрыва эмоций, артисток в сногсшибательных и притом откровенных одеяниях, музыки, что опьяняла бы души и заставляла ноги самим пускаться в пляс. Америка, которая переживала подобные времена, называя их «ревущими двадцатыми» (заводы поточно выпускали двигатели внутреннего сгорания), заразила всем этим Париж, наделив город своим особенным шармом. На прогулках по каким-нибудь Монмартру или саду Тюильри Алехин мог повстречать великих заокеанских классиков – Эрнеста Хемингуэя, Фрэнсиса Скотта Фицджеральда или Гертруду Стайн. Они разглядели в глянцевом Париже, по которому люди теперь ходили пританцовывая, безграничный литературный потенциал. С жадностью гениев впитывали его духовно и вершили свои очередные шедевры, подзаряжаясь новыми идеями, навеваемыми увиденным и услышанным в республиканской столице.
Парижане бросали вызов любым условностям. Например, художник Самуэль Грановский появлялся среди толпы в ковбойской шляпе, с косынкой на шее, в расписных рубахах и кожаных штанах. И несмотря на гротескную одежду, его не всегда замечали, потому что подобная одежда стала для того времени естественной. «Ковбой Монпарнаса» – так прозвали Грановского, и он даже стал своеобразным символом глобальных перемен, духом приторной, развеселой жизни, столь нужной парижанам после чудовищных гримас войны, кровопролитных стачек, тяжелейших депрессий и массовых суицидов.
Под руку с Грановским ходила модель-метиска Аиша, чему тоже не удивлялись. Из рупоров, развешанных на главных парижских площадях, зазвучал новомодный джаз – великая музыка негров, которые и сами теперь наполнили столицу Франции.
И вот в этой агрессивно-подвижной культурной среде, разраставшейся на дрожжах научно-просветительской революции, жил Алехин, ставший чемпионом мира по шахматам. Он видел подобное великолепие и во время своих многочисленных шахматных гастролей по Европе, в той же Веймарской республике, где поселился Ефим Боголюбов, – послевоенная Германия постепенно восстанавливалась благодаря кредитам стран-победительниц, и даже в ней, раздавленной жестоким поражением, люди как будто заново научились веселью, которое, правда, больше напоминало пир во время чумы: в немцах, посещавших театры-варьете и танцевальные клубы, на самом деле росли злоба и желание вернуть былое величие, что уже в голодные тридцатые стало благодатной почвой для раскрутки безумных идей австрийского ефрейтора Адольфа Гитлера. Но пока в мире настали легкие, «плезирные» времена, в которые органично вписался и Хосе Рауль Капабланка.
Получив титул, Алехин не мог избежать публичности. Теперь в его мрачную, загадочную фигуру всматривались столь же зорко, как в слащавую улыбку и костюмы идеальной кройки экс-чемпиона, которому пришлось уйти в тень и лишиться массы королевских привилегий. Теперь сиял не он – Алехин!
В середине февраля 1928 года на волнах успеха чемпиона мира занесло в Русский клуб, где собрались лучшие белоэмигранты, чтобы почтить ошеломляющий успех отечественных (пускай и «выездных») шахмат. И, конечно же, люди пришли в клуб, чтобы лично поздравить автора исторической победы, Александра Александровича Алехина, сына потомственного дворянина и фабрикантки. На встрече было зачитано поздравительное послание от Петра Струве.
Наверняка многие из парижских поклонников таланта Алехина, кто читал прессу о событиях в Буэнос-Айресе, посещали собор Александра Невского на рю Дарю, чтобы помолиться за успех гениального шахматиста. Теперь же, когда градус борьбы спал, можно было повысить градус алкогольный. Настроения во время празднования (а отмечать с размахом эмигрантов научил сам богемный Париж) царили вполне ожидаемые: разговоры о настоящем, полноценном русском триумфе, который не имел отношения к Совдепии. СССР для многих в Париже стал чем-то далеким и враждебным, пережитком прошлого. Страной, которая имела мало общего с тем, где эмигранты обрели дом теперь, получали гражданство и признание, а главное – свободу, то эфемерное чувство, без которого человек не способен ощущать себя полноценной личностью. Красный террор, а после – и репрессивный аппарат ВЧК/НКВД поселили в сердцах белой парижской эмиграции ненависть, жажду отмщения. Спешно покинувшим родину надо было срочно доказать, что они чего-то стоят, и революционные события, произошедшие в их бывшей стране, где многие стали персонами нон грата, – фатальная ошибка. Фривольная жизнь в Париже вполне устраивала этих высокородных господ, которые сочли, что в жилах Франции с их прибытием потекла благородная русская кровь, обогатившая республику, подарившая ей способных на подвиги славянских сынов. И Алехин прекрасно встраивался в эту концепцию. Своей необъяснимой, а потому бесценной победой над Капабланкой он заслужил похвалу, даже некое обожание. Им теперь можно было хвастаться, ставить его в пример. Поэтому можно себе представить, как воспевали Алехина на встрече в Русском клубе, как поднимали бесконечные тосты за его здоровье.
Отныне он, обладая французским паспортом и шахматным титулом, мог позволить себе дать слабину, открыть ящик Пандоры, сделать ядовитые для большевизма публичные заявления, способные рассорить его с родиной окончательно и бесповоротно (тем более над ним по-прежнему довлела «расписка» с деникинцами, которая не пускала обратно в СССР). Кроме того, Алехин, победив в Буэнос-Айресе, изрядно потешил свое самолюбие, а оно у него точно имелось. Эйфория обычно притупляет чувство опасности – и заодно срывает все маски.
Алехин уже подкопил в себе нелюбовь к новым властителям родины и даже успел в 1928 году вступить в масонскую ложу Парижа «Астрея», куда его позвал другой «русский беженец», шахматист и адвокат Осип Бернштейн. Ложу основали в 1922 году, количество ее членов было сильно ограничено и исчислялось десятками. В масонстве Алехин продвинулся до четвертого градуса тайного мастера3, что позволило ему попасть в ложу «Друзья любомудрия», а значит, он не стал «формальным масоном» и как-то проявлял себя – в дебатах, выступлениях. Белогвардейские масоны были преимущественно из числа аристократии, потерявшей в революцию все имущество и привилегии, и, понятное дело, питать иллюзий в отношении большевиков не могли, а потому наверняка вели разговоры, за которые в СССР могли отдать под трибунал. Естественно, Алехин никому не говорил, что стал масоном, поскольку дал клятву. Для него этот опыт был необходим, чтобы обрести внутреннюю liberte, стать самим собой хотя бы неофициально. Когда нацисты захватили власть во Франции, они вели на масонов гонения, считая, что такого рода секретные организации «курируют» евреи. Гестапо проводило аресты их членов, но Алехин к тому времени уже покинул «Астрею».
Под звон фужеров, с приятным хмельным дурманом в голове Алехин, видимо, и высказал в Русском клубе пожелание, которое максимально быстро растиражировала местная белоэмигрантская