Елизавета Петровна, императрица. Гравюра Е. П. Чемесова с живописного оригинала Л. Токке. 1761 г.
К тому же, хотя гвардия и постоянно размещалась в Петербурге, считать, что она, подобно новгородскому вечу, была выразительницей общественного мнения, конечно, нельзя. Вообще, население Петербурга в течение XVIII да, пожалуй, и XIX века не представляло собой какой-либо общности, единой по интересам и мироощущению. Иными словами, очень немногие считали себя петербуржцами. Дворяне — наиболее организованное и независимое сословие — обычно были тесно связаны со своими поместьями, находившимися, как правило, в отдалении от столицы, и жили в Петербурге только по долгу службы[173] (после освобождения дворян от обязательной службы многие из них предпочли жить в своих имениях, или Москве, или в провинциальных городах). И духовенство, и купечество, и приезжавшие в Петербург в поисках работы или для сбыта товара крестьяне и ремесленники также не ощущали своей глубинной связи с этим городом. Правительство по-прежнему принимало меры по насильственному увеличению населения столицы. Указом от 14 ноября 1744 года повелевалось «не помнящих родства, а также называющих себя поляками и незаконнорожденных, являющихся в казачьи городки, ссылать в Петербург на поселение». 4 ноября 1756 года приказывалось «штаб и обер-офицеров, назначенных, по расписанию герольдмейстерской конторы, на житье в Петербург, реверсами[174] обязать к явке на 1 января 1757 года непременно, а укрывающихся разыскивать и высылать в Петербург в крайней скорости; если же и затем не исполнят они Высочайшей воли, то недвижимые их имения отписывать на ее Императорское Величество и их самих высылать на житье в столицу без очереди».
Как это ни парадоксально звучит, социальной группой, в наибольшей степени ощущавшей Петербург своим городом, были иностранцы, которых следовало бы называть «нерусскими петербуржцами». Но именно у них воцарение Елизаветы Петровны вызвало серьезную и обоснованную тревогу.
Дело в том, что пафос, с которым Елизавета взошла на престол, заключался прежде всего в необходимости отнять бразды правления у иноземцев, передать их в русские руки и ликвидировать «немецкое засилье» вокруг императорского трона. Такая программа, довольно неожиданная для дочери Петра, декларировавшей свою приверженность отцовским принципам, отражала настроения тех социальных слоев, на которые она опиралась, совершая переворот.
Негативное отношение к иноземцам, живущим в Петербурге, которое при Анне Иоанновне выражалось в поджогах, теперь стало проявляться значительно более открыто. Меньше чем через месяц после переворота секретарь саксонского посольства Петцольд писал в своем донесении: «Все мы, чужеземцы, живем здесь постоянно между страхом и надеждою, так как от солдат, делающихся все более наглыми, слышны только угрозы, и надобно приписать провидению, что до сих пор не обнаружились их злые намерения». Опасения дипломата были небезосновательны; по крайней мере, один случай вооруженного столкновения на почве национальной неприязни в тогдашнем Петербурге известен по документам: в апреле 1742 года на Адмиралтейской площади несколько гвардейцев затеяли драку с офицерами-немцами и дело дошло до кровопролития.
Проявления ксенофобии на бытовом уровне были достаточно распространены в начале елизаветинского царствования, чему способствовали и некоторые распоряжения верховной власти. Указом 1742 года в Петербурге, Москве и Астрахани были закрыты все армянские церкви, за исключением одной в Астрахани, кроме того, запрещалось их строить в дальнейшем. Невский проспект, который сто с лишним лет спустя А. Н. Греч с восторгом назовет «улицей веротерпимости» по причине соседства на нем храмов многих конфессий, — при Елизавете чуть было не лишился этой черты: для неправославных церквей было приказано подыскать более отдаленные места, и лишь отсутствие необходимых средств спасло кирхи от переноса. Такое внимание императрицы к «Невской першпективе» было, возможно, не случайным: именно по ней двигался отряд гвардейцев во главе с Елизаветой, чтобы возвести ее на престол в качестве православной царицы. Затем эта улица, как показал исследователь Г. З. Каганов, была превращена в своеобразный памятник: триумфальный путь восхождения «дщери Петровой» к славе, — и с того времени стала главной улицей города.
Усиление в петербургском обществе националистических настроений коснулось и Академии наук, которая, как мы помним, в момент своего основания полностью состояла из ученых иностранного происхождения. К елизаветинскому времени в ней состояло уже довольно много русских. Взаимоотношения внутри академии были в то время полны интриг и склок, которые порой приобретали националистический оттенок. Самый известный из таких конфликтов разгорелся в 1749 году вокруг доклада Г. Ф. Миллера «О происхождении народа и имени Российского», точнее, вокруг изложенной в нем теории о скандинавском происхождении этнонима «русы» и княжеской династии Рюриковичей.
Выступивший против Миллера М. В. Ломоносов и несколько поддержавших его академиков и адъюнктов[175], в сущности, протестовали не столько против варяжской теории, сколько против того, что эта концепция представляла русский народ в невыгодном свете. Миллер, считали они, «во всей речи ни одного случая не показал к славе российского народа, но только упомянул о том больше, что к бесславию служить может, а именно: как их многократно разбивали в сражениях, где грабежом, огнем и мечом пустошили и у царей их сокровища грабили. А напоследок удивления достойно, с какой неосторожностью употребил экспрессию, что скандинавы победоносным своим оружием благополучно себе всю Россию покорили». Предполагалось, что первопричиной всего этого был недостаток патриотических чувств у Миллера, поскольку он не «природный россиянин».
Нужно сказать, что Миллер, приехавший в Петербург в 1725 году, а в 1747 году принявший российское подданство, к этому времени успел кропотливым трудом на ниве российской исторической науки снискать заслуженное уважение, и выдвинутое против него обвинение в отсутствии российского патриотизма было несправедливым. Конфликт с Ломоносовым имел в своей основе глубокое различие их взглядов на отношение историка к политической конъюнктуре. Характеризуя позицию Миллера, современный исследователь А. Б. Каменский приводит его слова о том, что историк «должен казаться без отечества, без веры, без государя, все, что историк говорит, должно быть истинно и никогда не должен он давать повод к возбуждению к себе подозрения в лести». Ломоносов, напротив, считал необходимым, чтобы историограф «был человек надежный и верный и для того нарочно присягнувший, чтобы никогда и никому не объявлять и не сообщать известий, надлежащих до политических дел критического состояния».
В противовес миллеровской теории Ломоносов предложил свою теорию о происхождении этнонима «русский» от слова «роксоланы» (сарматское скотоводческое племя, возглавившее союз племен в Северном Причерноморье и Северном Приазовье во II веке до н. э. — IV веке н. э. и завоеванное гуннами). Эти в большей степени публицистические, нежели научные, рассуждения Ломоносова легли в основу так называемой антинорманнской теории, которой по сей день придерживаются многие авторы, в том