ненавистью к чужим.
– Этого я никогда не пойму. Но я уважаю вашу точку зрения. Хотя она непрактична. Вы убедитесь, что ненавидеть кого-нибудь – потребность человеческого бытия. Но я уважаю… Я уважаю вас, Андреас. Вы уже сложили вещи? Все богатство? Ха-ха, церковная мышь, Андреас, что?
– Да, я готов.
Пауль Генннг вздохнул.
– Провожать вообще нехорошо. Встречать лучше.
Он отвернулся и вдруг прорычал с такой силой, что на столе зазвенел графин:
– Когда эта комната останется пустой, куда я, к дьяволу, пойду поговорить о политике? У меня мурашки бегают по спине!
Он умолк на минуту, побарабанил ногами по полу и вынул из кармана газету.
– И как раз теперь, когда становится беспокойно. Раньше этого не было. Раньше было по-другому. Мы должны продержаться – и мы продержимся, мы, немцы! О! Вот что было раньше. Сейчас начали хныкать.
– Я твержу вам это добрых два года.
– Ер-рунда, Андреас! Вы такой же слепец, как я. Вы твердите… Я вам лучше прочту…
Герр Генниг развернул газету и подвинулся к лампе.
– Я прочту объявление, самое простое, по тридцать пфеннигов за строку нонпарели, как пишут газетчики. Слушайте:
Немецкий солдат из хорошей семьи, потерявший на войне ногу и вследствие этого брошенный своей невестой, ищет в спутницы жизни товарища по несчастью. Настойчиво просят дам с недостающими или поврежденными нижними конечностями, но с добрым сердцем и хорошим характером, проникнуться состраданием к разбитой благородной душе в изувеченном теле и с полным довернем и с указанием семейного положения и состояния здоровья обратиться по шифру Е. 8155 в отдел объявлений «Утренней газеты Бишофсберга».
Герр Генниг выдержал торжественную паузу и поднялся, протягивая руку с газетой и потрясая ею в величественном гневе:
– Грандиозное мировое событие воистину многообразно новыми формами жизни. Изувеченный воин, изменница-невеста, неизвестная хромоножка, которая должна облегчить страдания несчастного и смягчить жестокость вероломства, – какая неисчерпаемая материя для способного драматурга!
Он застыл с развернутой газетой над головой.
– Это пустяк, герр Генниг, – сказал Андрей.
– Это меня тронуло. Я человек с сердцем, Андреас, я понимаю тонкие чувства. Я ни разу не говорил вам, что из моей памяти не выходит monsieur Перси. Он был безвредный человек и играл на гармонике, а его взяли и заперли в цитадель. Это трогательно. Политика – я слишком хорошо понимаю. Но, кроме политики, есть человеческое «можно» и человеческое «нельзя». Мы начали хныкать, значит, мы дошли до человеческого «нельзя»…
Андрей подошел к Геннигу и взял его руку.
– Мне пора идти. До свидания, герр Генниг. Благодарю вас за все, благодарю вас. Мне тоже грустно расставаться с вами.
Он потянул Геннига к окну. Глядя на площадь, они постояли молча.
– Четыре года здесь, два – там, три – еще где-нибудь, – так слагается жизнь. Нам всегда кажется, что вот-вот мы начнем жить по-настоящему, вот только что-то переждать, куда-то дойти. А потом оглянемся – оказывается, мы давно уже под горой, давно все прошли. Оказывается, здесь, – не сердитесь на мои слова, герр Генниг, – здесь, в этой тюрьме, я жил по-настоящему. И теперь я оставляю родного человека.
– Я знаю, Андреас. Желаю вам снова встретиться с ним. До свиданья.
Герр Генниг вдруг поперхнулся, стал лицом к стене и закашлял.
– Пр-рроклятие… этакий кашель и… хрипота… Гха-гха-а!.. Вчера должен был в своей партии взять верхнее Е – сорвался, гха-а!..
Андрей пошел к столу, надел шляпу, сумку – за спину, взял чемодан и огляделся. На полу около дивана валялись завядшие, раздавленные цветы. Он быстро нагнулся, поднял один из них и сунул в карман.
– От нее? – спросил герр Генниг.
– Да, – ответил Андрей, – от нее. Всего хорошего, герр Генниг!
В маленьком польском местечке, на стертой войною русской границе, составлялся эшелон из больных и раненых пленных. Из лагерей и лазаретов вычесывали негодных для работы людей и гнали сюда не спеша, как гонят гурты усталой скотины.
Дни тянулись долгие, хмурые, и люди изнывали от гудков, от ленивого лязга железа на путях, от ожиданья. Что может быть тоскливей товарного вагона, отцепленного от состава и брошенного на запасной ветке в тупике? Прокопченные паровозы допотопной конструкции толкали целыми днями по разъезду вагоны, перекатывали с места на место, соединяли и расцепляли, и сотни глаз безразлично ползли следом за вагонами, как флюгера по ветру.
Тоска взбалтывалась изредка приездом новой партии пленных. Тогда начинались долгие расспросы, потом – издевка:
– Ишь ты, раскатились! Подай им сразу Расею! Нет, ты, братишка, покорми сперва польскую вошку, а потом посмотрим. Может, ты до Расеи окочуришься?
– Это ты сюда попал, как на запоины. Не успел чихнуть – ан у немца на фирме. А назад – шалишь!..
– А ты как попал, на лафете, что ль?
– Вместе нам с тобой, браток, харю били!
– До Расеи далеко, не доскачешь. Кругом теперь немецкие владения, поляк нынче под немцем ходит.
– Паршивая эта места. Сквальмерщица, одно слово. Сидим тут три недели – никакого движенья.
Понемногу примирялись, привыкали друг к другу, ждали новых партий.
Раза два в неделю прогоняли с востока толпы поляков и евреев – оборванных, грязных, забранных штыками конвоя, как решеткой. Сквозь решетку видны были затравленные глаза и челюсти, которые вечно двигались, точно жевали жвачку.
– Почернел совсем народишка, подгнил.
– Этим теперь каюк, братишки. Гонят их в самую Рейну, уголь копать, в шахту. Шахта там глубиной двадцать верст, целый день ехать. Жар там, в Рейне в этой, такой, что яйца печь можно. Очень понятно, потому уголь все время горит.
– Наших, которых угнали туда, чтой-то не видно.
– Каюк! Потому невозможно – огонь.
– Врешь ты, парнишка, я сам в шахте был, ничего такого нету.
– Ты где был? Где? Может, ты у нас на Дону был? А я тебе говорю про Рейну. Француз у немца шахты забрал, а немцу без угля каюк. Вот он и ушел в землю, в Рейну. На такое дело своего брата он ставить жалеет, а гонит туда всяких пролетариев, нашу публику тоже, если не калечная. Я, братишка, верно говорю!
Те, которых гнали с востока, дрожали, точно от стужи, жалко смотрели, как пленные жуют вареные бураки, и вместе с ними двигали челюстями, облизывали сухие губы. Но их не держали подолгу и угоняли дальше на запад.
В партии, прибывшей в день отъезда эшелона, были Андрей и Федор Лепендин.
Андрея и с ним троих гражданских пленных встретили молчаньем.
Лепендин сразу освоился, засновал между калек, нашел земляка.
– Нас-то? Нас? – говорил он, поскрипывая своим лукошком и стуча уключинками. – Нас сразу двинут, помяни