Виктор Борисович Шкловский
Второй май после октября
Небольшая комната. У стены низкая, простая книжная полка. На ней издания по фольклору. В комнате много китайских вещей. Перед столом стоит китайское кресло, на столе рукопись и размеченные синим карандашом газеты за апрель 1918 года.
Бумага рукописей линованная. По линейкам написаны крупные, отдельные, спокойные, разборчивые буквы.
Написано на бумаге:
«...На нежной молодой траве, под рыжеватой весенней листвой деревьев...»
Алексей Максимович Горький в синем китайском шелковом халате, в китайских туфлях на многослойной бумажной подошве стоял перед открытым окном и смотрел на юг.
Широко синело небо; внизу прозрачными клубами подымались, закрывая Петропавловскую крепость, деревья Александровского парка с рыжеватой весенней листвой, как будто прослоенные коричневыми чешуями только что открывшихся почек.
Под деревьями, на нежной молодой траве, почти невидимые, шумно и звонко играли дети.
За парком город – куполами и золотыми шпилями.
Прекрасно прошлое. Его иногда жаль, как молодость.
Но ведь этот город – лучшее от прошлого.
Как достигнуть будущего без насилия?
Мало людей, которые любят завтрашний день, больше – вчерашний. Нет у людей памяти о будущем.
Алексей Максимович скинул халат. Высокий, длинноногий, подошел к зеркалу, поправил ежик, надел пиджак, вышел в переднюю, постучал в дверь, вошел.
Комната в восемь окон с аркой. На полу стоят два слона величиною с больших пуделей. Сделаны из финифти, сиамской работы, уши у них прицепные.
У стены петровский шкаф с неровными, пузырчатыми стеклами. В шкафу нефрит и бронзовые черепа с воткнутыми в них трехгранными кинжалами. На другой стене большой портрет Алексея Максимовича в голубой рубашке; сидит озабоченный, широкоплечий, моложавый.
На диване под дохой Иван Николаевич Рокитский – плосколицый, безбородый украинец, друг сына Макса.
Рокитскому лет сорок, а кажется, что ему девятнадцать.
– Идемте, Иван Николаевич, греться на улицу. Весна.
– Пошли.
На Алексее Максимовиче черное длинное пальто, на Рокитском – шинель.
Весна легкая, петербургская; воздух прослоен легкими весенними запахами и милым, свежим речным ветром.
На углу Кронверкского и Каменноостровского, там, где был деревянный дом, ныне сожженный, какой-то гражданин сделал забор из кусков старых крыш, кроватей и вывесок.
За оградой он пашет землю сохою. Откуда достал соху и лошадь? Кто пахарь сей? Лавочник ли бывший, или, может быть, вице-губернатор, или иной какой милостивый государь? Говорят, что кошки живучи. Нет, живучей всех милостивые государи.
Слева серое круглое деревянное здание цирка. Рядом с ним голубой майоликовый купол мечети, похожий на початок кукурузы.
Справа памятник миноносцу «Стерегущему», тому, который не сдался.
Старик садовник, знакомый и неприветливый, копает около памятника истоптанную землю, подымает ее под цветы.
Кругом детей так много, как бывает только весной.
Старик заступом копает.
– Что сажать будете?
– Левкои. Вырастил рассаду.
Пустой Каменноостровский с истертыми и сальными, как половик, торцами. По торцам везет какой-то гражданин детскую коляску. В коляске домашний скарб и два березовых полена.
Поднялись на Троицкий мост. Ветер дует с моря. Морские суда, на реке кажущиеся тяжелыми, пришли на праздник к пристаням города. Вот «Аврора».
На мачтах веселые, разноцветные флаги.
Май 1918 года.
С моста виден бронзовый Суворов; Мраморный дворец, длинный ряд домов без ворот, за ними Эрмитаж, Зимний, арки Адмиралтейства с праздно лежащими якорями; тяжелый купол Исаакиевского собора, коленопреклоненные ангелы на углах. Над ними золотой вытянутый купол – как аэростат, готовящийся к полету.
Река разветвляется, беря Васильевский остров в развилку.
На острове стоит Биржа. Она выдвинула вперед, к ростральным колоннам, два сторожевых охранения – две группы серокаменных сидящих усталых богов, похожих на ратников ополчения конца империалистической войны и сестер милосердия.
Дальше Кунсткамера, бок Университета, Кадетский корпус, сквер, в котором, как палец, торчит обелиск, потом темное здание Академии художеств и перед ним спокойные, маленькие, гранитные, неярко блистающие на весеннем солнце сфинксы.
– Сколько труда, – сказал Алексей Максимович.
– Красивый город, – ответил Рокитский. – Знакомый, хорошо описанный, – среди этих зданий русская литература лежит, как язык во рту.
– Красиво сказано, но несколько противно, – ответил Горький. – И неправильно. Тут о строителях нет ничего, а способности творцов – это только концентрация трудовых достижений рабочего коллектива, рода, племени.
– Я художник, – ответил Рокитский. – Вижу, красиво.
– Да, красиво. Адмиралтейство захаровское замечательное здание. Захаров много работал в своей жизни, всё трещины чинил. А вот, оказывается, какое построил, чего мог достичь.
– Скромный, говорят, был человек.
– Человечество трудом своим пользоваться не умеет. Лев Николаевич говорил, что силы человека, не только умственные, но и физические, безграничны. А мешает человеку неправильно понятая любовь к самому себе. Самого себя любит, на себя одного пашет, и что с таким человеком сделать – не бить же его?
– А вот Захаров думал про себя, что он просто техник, на других работал и создал чудо.
– Я Исаакия люблю.
– Исаакиевский собор красив, только он ненастоящий. Выдут из железа, как пузырь из мыла. Мне собор Василия Блаженного с Никольской башни показали, так, как его Иван Грозный смотрел. Очень простое здание, со строгим планом.
– В Исаакии детали хорошо проработаны.
– Был у меня купец знакомый. Покупал он канделябры, потом их развинчивал на детали и собирал из кусков украшения – сразу из всех стилей, по своему желанию.
Исаакий золотился в синеве, высоко подымаясь над весенними деревьями сада.
– Все же очень красив.
Все было тихо, празднично. Пестро и весело, как в детстве.
Алексей Максимович Горький стоял у перил и смотрел из-под плоских полей черной старомодной шляпы на Неву зоркими серыми глазами.
Справа темнела, вылезая из воды, невысокая шершавая стена Петропавловской крепости, к которой на повороте было прицеплено маленькое гранитное гнездо – не то как украшение, не то как сторожевая будка.
Стена крепости поворачивалась от реки и к северу шла уже кирпичной.
Над стеной возвышался высокий шпиль Петропавловского собора. На нем, взявшись рукою за крест, смотрел вниз золоченый ангел, проверяя: что это там делают люди, для чего матросы вывесили флаги, чему радуется город?
– Мне физически нравится, – сказал Алексей Максимович, – что в этом городе нет городовых. Как будто я шофер и со всех улиц сняли тумбы.
– Посмотрите, Алексей Максимович, как чайка лежит на ветре – будто голос певца на оркестре.
Алексей Максимович посмотрел.
Над рекою, положив крылья на ветер, летали как будто освобожденные от веса чайки.
– Хорошо, – сказал Алексей Максимович. – Очень хорошо, Иван Николаевич. Такое хорошо, которое на двух «о», как на двух колесах: на Волгу хочется.
Текла необозримая Нева.
– А в крепости Чернышевский сидел два года и роман писал про то, какие прекрасные вещи мы построим.
– Когда построим, Алексей Максимович? Воду ведрами на шестой этаж носим.
– Жалуетесь вы, будто писатель какой-нибудь.
Уже темнело, по парку гуляли пары.
Алексей Максимович смотрел на них внимательно и дружелюбно.
– Боится себя человек. Лев Николаевич раз читал «Хаджи Мурата». Описано было, как едут в ущелье по реке всадники. Ущелье узкое, и над головами всадников толчками двигается узкая звездная река. Прочел, снял железные очки, протер, сказал: «Как хорошо написал старик...» Взял карандаш и вычеркнул.
В небе сужался косой дымчатый пояс зари.
– Красиво очень.
– Очень красиво, Иван Николаевич. А люди за загородку тянут. Не бить же их. Бить – рук не хватит, даже у осьминога.
По траве вилась протоптанная тропинка.
В саду шел солдат в шинели без хлястика. Рядом с ним развязно и боязливо шла женщина в короткой юбке, в высоких, до колен, зашнурованных ботинках из мягкой кожи.
– Вот этот, – сказал Алексей Максимович, глядя на солдата, – не влюблен в свою даму со взбитой прической. Руку держит крючком, сам по себе гуляет, перед собой важничает, одного себя видит... Франт. Думает, что ухарь, а сам мещанин, хотя шинель у него без хлястика и ботинки не вычищены.
– Пустой человек.
– Короткий человек. Для того чтобы жить, надо будущее видеть. Только будущее мы и создаем. И рано это надо делать. В народе говорят: когда на дереве лист полный, то и сеять полно.
Горький шел уже усталый. Мысли овладевали им, утомляли его.
– Молодые листья, – сказал он. – Уже время сеять.