«Роман» Гете и Беттины в архитектонике «Бессмертия» выступает как самостоятельное, частное целое. Кундера подчеркивает эту, конечно же, относительную обособленность композиционным приемом обрамления. Начало этой истории во второй части автор заканчивает сценой встречи Гете и Хемингуэя, а в четвертой части, завершая этот вставной роман, автор вновь дает аналогичную сцену Гете и Хемингуэя, хотя теперь уже — их вечной разлуки. Но история Гете и Беттины вписана как частное в целое романа Кундеры. Подобно тому как в кинокадре — «его единство перераспределяет смысловое значение всех вещей, и каждая вещь становится соотносительна с другими и с целым кадром»[642], — частная история Беттины взаимодействует с другими «частностями» «Бессмертия». Не только в отмеченном сцеплении линии Беттины и Лоры. А также в шестой части — второй «роман в романе» о Рубенсе — автор, рассуждая о роли «случайного эпизода» в жизни, еще раз скажет о «триумфе Беттины, ставшей одной из историй жизни Гете уже после его смерти» (144).
Подобное соотношение частностей, с одной стороны, и частного и целого, с другой, — это тоже свойство «Бессмертия» как романа-эссе, дающего интерпретацию фактов, мыслей, «добытых личным опытом» автора. Ведь эссе, справедливо утверждает И.А.Тертерян, «предлагает нам не столько систему идей, сколько художественный образ конкретного человеческого сознания, образ субъективного восприятия мира»[643].
3.2. «Бессмертие» как постмодернистский роман
Синтез романного и эссеистического, а также художественная функция свойств эссе в книге Кундеры, в сущности, ставит вопрос о «Бессмертии» как постмодернистском произведении. Вместе с тем необходимо сразу оговорить, что сам Кундера «решительно отвергает… стремление определенной части критиков причислить его к постмодернизму»[644]. Ибо главный критерий творчества для автора «Бессмертия» — не принадлежность к какому-либо явлению или направлению художественной жизни, а высокое искусство романа. И в этом смысле Кундера близок эстетической позиции Джона Барта, его пониманию «идеального постмодернистского романа», который «должен быть некоторым образом выше схваток реализма с ирреализмом, формализма с «содержанизмом», самоценной литературы с атажированной, высокой прозы с низкопробной»[645].
«Эссе в Новое время берет на себя функцию мифа — функцию целостности, опосредствования философского, художественного и исторического, или мысли, образа и бытия; но осуществляется это именно в духе Нового времени, которому целостность дается только в опыте ее достижения, в подвижно-колебательном равновесии составляющих, как задача, а не данность»[646]. Хотя, думается, следует воздержаться от столь категоричной абсолютизации эссе М.Н. Эпштейном, вместе с тем его правота очевидна в том, что эссе в большей мере, чем какой-либо другой жанр словесного творчества, соответствует (и отражает) в новейшее время состоянию человеческого сознания, духа. Это чувство относительности всего и вся, множественности парадигм бытия, их вечной изменяемости и обратимости. И состояние культуры кануна XXI века, «философскую логику» которой В.С. Библер определяет в трех (одном, трижды повернутом) «всеобщих смыслах»: «логика парадокса», «логика диалога логик», «логика трансдукции — обоснования начала мысли в точке ее взаимоопределения, взаимоперехода с другим, столь же всеобщим логическим началом»[647]. Наряду с этим, согласно В.С. Библеру, «сознание» современной культуры основано на своего рода «превращении понятий»: «Собственно логическое понятие парадокса реализуется в формах культуры как феномен «мира впервые». Логическое понятие диалога логик реализуется в формах диалога культур. Логическое понятие «трансдукции» реализуется в формах культуры как феномен «самодетерминации» человеческих судеб». В этом основополагающая суть культуры «как особой формы актуализации бесконечно-возможного бытия»[648].
Являясь моделью этого сознания (и на уровне «смысла», и формы), эссе, синтезирующееся с романом, определяет в нем тот тип мысли и тот характер формы, который (при всей условности и часто неопределенности) принято именовать «постмодернистским».
В «Бессмертии» это постмодернистское мышление явно в главной романной «теме». «В романе, — полагает Кундера, — рассматривается не реальность, а экзистенция. А экзистенция — это не то, что произошло, это поле человеческих возможностей, все то, что может статься с человеком, на что он способен, романисты составляют карту экзистенции, открывая ту или иную человеческую возможность»[649]. И весьма не странное, думается, совпадение, что В.С. Библер сходно с Кундерой понимает «культуру логики», которая «состоит в том, чтобы затормозить и углубить собственное неповторимое начало читательского мышления, направленного на осмысление и актуализацию нового, до сих пор еще не бывшего (и — невозможного) бытия впервые…»[650].
Составляя свою «карту экзистенции», Кундера не идет традиционно определившимся в философско-интеллектуальном романе ХХ столетия путем художественного испытания философской идеи на жизнеспособность, что явно в «Докторе Фаустусе» Т. Манна или «Черном принце» А. Мёрдок. Реализуемая в его романе идея бессмертия складывается из различных представлений о бессмертии и из различных его проявлений. Кундера названием романа ставит вопрос: «Что есть бессмертие?» И живя этим вопросом, многовариантно проигрывает его. Причем двунаправленно — романно и эссеистически — соединяя эти начала в музыкально-кинематографической партитуре.
Она допускает множество прочтений, актуализирует индивидуальные возможности каждого читателя. Потому допустимо — как одна из интерпретаций «Бессмертия» — и прочтение соответственно идеям А. Бергсона и Ж. Делёза, утверждавшим, что «воспоминание — это современный виртуальный образ актуального объекта, его двойник, "зеркальное подобие"»[651]. И тогда бессмертие, воплощенное в книге Кундеры, — это память, движение по сужающимся окружностям актуального и виртуального, объекта и образа, различающихся, как Время, в протекающем настоящем и сохраняющемся прошлом, и неразличимых, единящихся во Времени как целом.
Кундера — художник «культурологического» склада мысли, причем высокой культуры — «взятой с творческой, порождающей, а не просто репродуцирующей стороны, как способность человека мысленно экспериментировать, воображать еще не существующее или даже не могущее существовать, видеть во всем наличном материал для изменения и тем самым менять, прежде всего, самого себя, становясь подлинным историческим субъектом»[652]. Отмеченная высоким трагизмом, эта «культурная культура», по образному определению Л.Баткина, всюду «стремится нарушить стереотипность, законченность, равновесие, отменяет привычный порядок — словом, создает проблемы, а не решает их». Подобно этой высокой культуре, которая «касается вещей не второстепенных, а главных для мироздания, то есть идет на смертельный риск», Кундера в своем романе «ставит перед человеком последние вопросы и побуждает решать их так, как будто никаких решений до сих пор не было»[653].
В силу этого все — сущее, мыслимое, предощущаемое, явное и тайное, малое и великое — вовлечено в поток (конструкцию) осмысления бессмертия. В нем — бессмертии — множатся, открываются неожиданные, сокрытые от человека и скрываемые им моменты, обнаруживается парадоксальное самоотрицание бессмертия. Кундера даже не допускает читательской иллюзии, будто он стремится «открыть» идею бессмертия. Для него не существует конечной истины в ее «классическом» виде или в стереотипном понимании как конечного знания или итога процесса познания. Истина автором «Бессмертия» даже не утверждается как индивидуальная (наподобие «жизненной правды» для данного «я»). Кундера — скептический ум, уверенный не только в «конце истории романа», но и в «моральной двусмысленности» мира, в «относительности всего человеческого», запечатленных в «юморе», «божественном отблеске, озаряющем мир», в юморе как (по процитированному Октавио Пасу) «великом изобретении современного духа», с его «странным наслаждением, рожденным уверенностью в том, что нельзя быть уверенным ни в чем»[654].
Для Кундеры жизнь в той же мере множественна, как и иррациональна. Не случайно Кундера через героя-писателя неоднократно повторяет, что «суть того или иного человека можно выразить лишь метафорой» — «высвечивающей вспышкой метафоры» (156). И также только метафорически можно постичь жизнь человека, метафора которой, по одному из утверждений «автора», — гороскоп (126). Потому-то реальна не истина, а только мысль и воображение человека, их способность творить истину и умопостигать ее во всей многоявленности, неисчерпаемости, самоотрицании и надмирности.