Порыв студеного зимнего ветра пробрался в один из наших чемоданов и с нами вместе прилетел во Флориду. Руки-ноги вдруг сводило холодом; откуда ни возьмись, являлись сквозняки. Родители ссорились, как всегда, но ссора в номере мотеля — совсем не то, что ссора дома, где есть много комнат и в придачу кабинет, куда можно сбежать. Мы с братом тоже ссорились, как всегда, но в номере мотеля не могли скрыть от отца наших отношений, а он не мог скрыться, отмахнуться от того, какие мы в реальности, на самом деле. Ему становилось плохо — он буквально зеленел и его мутило, когда мы с братом ссорились. Он страшно злился на меня и бывал глубоко разочарован. Мои, полные совершенств, вымышленные братья и сестры никогда не ссорились. Алли (умерший братишка Холдена) «никогда не разозлится, не вспылит. Говорят, рыжие, чуть что — начинают злиться, но Алли никогда не злился». Попробуй-ка на такого равняться.
Я могла избегать того, что вызывало гнев или презрение отца. Но как я не могла не ссориться с братом, так не могла и избегнуть болезней. Это доводило отца до неистовства. Он ужасно переживал, когда мы болели, но в то же время невероятно злился на нас. И заодно на мать, которая посмела нарушить режим, принятый на этой неделе, в чем бы он ни заключался: в сверхдозах витамина С, отказе от протеинов, сыроядении или в чем-то еще. Или обрушивался на нее за то, что она придерживалась режима, принятого на прошлой неделе, а нынче преданного анафеме. По этому поводу у нас с братом не возникало разногласий. Как только отец подходил к дверям, мы шептали друг другу, пряча предательские, полные соплей бумажные салфетки: «Только не говори папе, что у меня насморк»[178].
Большинство своих оздоровительных мероприятий отец проделывал один: например, пил мочу или сидел в «оргоновом ящике»[179]. Но гомеопатию и акупунктуру он практиковал на нас. Когда мы заболевали, вернее, заболевали настолько, что не могли уже это скрывать от него, он впадал в неистовство, носился по комнатам, как смерч, и тратил огромное количество времени и энергии, чтобы выяснить, какое из гомеопатических средств применяется при нашей болезни. Если не помогало, он возвращался к книгам и снова часами рылся в них, все больше раздражаясь оттого, что время уходит, а работа стоит.
Гомеопатия иногда помогала брату, мне — очень редко, практически никогда. Акупунктуру он практиковал, используя не иглы, а деревянные палочки. Игл почти не замечаешь, как я позже имела случай убедиться. Другое дело — эти деревяшки: тебе как будто втыкают тупой карандаш. Тогда в Форт-Лодердейле брат подхватил такую простуду, что скрыть ее уже было нельзя, отец — я как сейчас вижу — явился со своими проклятыми штырьками и стал давить Мэтью на кончик мизинца. Мэтью разревелся. Когда тебе зажимают мизинец и протыкают чуть не до самой кости, это у кого угодно вызовет слезы, даже у взрослого, не то, что у маленького ребенка. Но отец, как и следовало ожидать, разъярился. Он отскочил к двери, истошно вопя: «Господи, боже мой! Что ты орешь, как будто тебя подстрелили? У тебя, у твоей матери и у твоей сестры самый низкий болевой порог, какой я только встречал». И хлопнул дверью.
Чаще всего отец бывал раздражительным, или «нетактичным», именно из-за причуд, одолевавших его, но я смотрела на вещи шире. Я никогда не сомневалась в правильности его суждений, однако, не могла избавиться от подспудного ощущения, будто что-то не так, будто происходит нечто непонятное и жуткое.
В тот год ранней весной я, восьмилетняя, принесла отцу ленч в его Зеленый дом и услышала кошмарные звуки. У меня мурашки поползли по спине. Отец находился снаружи, под навесом, где были установлены рефлекторы, чтобы загорать, — очередная оздоровительная блажь: в том году к апрелю он уже был совершенно коричневый. Когда я зашла за угол, отец мне объяснил, что это он говорил на разных языках (форма христианской глоссолалии: считается, что таким образом через человека говорит Святой Дух). В Нью-Йорке он зашел в харизматическую церковь Рок-Черч и увлекся их практиками.
А через несколько месяцев отец сделался совершенно зеленым, болезненного оттенка, и изо рта пахло, как из могилы. На этот раз он увлекся макробиотикой и голоданием. При воспоминании об этом запахе меня до сих пор выворачивает. Я боялась, что папа умрет.
15
Туристский лагерь и чай со льдом
Свою последнюю опубликованную повесть, «Шестнадцатый день Хэпворта 1924 года», отец закончил весной 1965-го. В журнале «Нью-Йоркер» она появилась в июне, за неделю или две до того, как закончились занятия в школе. Мне было девять лет, и я понятия не имела, что отец опубликовал какую-то повесть, и тем более повесть, действие которой происходит в летнем лагере. Но зато я понимала слишком хорошо, что идея летнего лагеря носится в воздухе, судя по тому, как скапливались пачки брошюр. Мне удалось на год отодвинуть неизбежное, но следующим летом, между пятым и шестым классом, когда мне было десять, час пробил. Я не хотела ехать, как не хотела брать уроки тенниса или прихлебывать чай со льдом за пределами поля вместе с «дачниками» из Нью-Йорка. Конечно, моя мать, как любая хорошо воспитанная молодая леди, прекрасно играла в теннис и таскала меня, неблагодарную и надутую, за многие мили в Хановер, на уроки. Чем я действительно хотела заниматься летом, так это плавать в пруду, ловить горлиц и играть в бейсбол — но войти в бейсбольную команду для девочки не было никаких шансов. Отец научил меня этой игре, во всяком случае, тем ее элементам, которым можно научиться в одиночку, вне команды. В хорошую погоду он приходил почти каждый день — был то на подаче, то кетчером, а то играл с нами в игру, которую мы называли «мяч об крышу»: городские дети играют в нее, бросая мяч в стену дома. Один бросает резиновый или теннисный мяч о черепичную крышу гаража, а другой должен этот мяч поймать после отскока. Если твой соперник не успевал поймать, и мяч падал на «законную землю» (у нас это была гладкая заасфальтированная площадка, покрывавшая подземный ход от дома к гаражу), ты получал очко. Это была хорошая тренировка, чтобы ловить и «свечи», и «ползуны» с неправильным отскоком, да к тому же не надо было опасаться удара в лицо тяжелым мячом, если ты его пропустишь. Мы любили бейсбол. Теннис — другое дело. Отец довольно язвительно и очень похоже передразнивал завзятых теннисистов (включая, конечно, мою мать); их речи и всю ту скрытую агрессию, какая в них ощущалась. (Очевидно, что все это происходило до того, как Макэнрой накричал на судей и сломал ракетку.) «Хорошая подача!» — тянул он голосом студента-паиньки, этакого веселого-хорошего-спортивного мальчика. Этот голос, этот тон я узнавала позже в его прозе, в героях из Лиги плюща, вроде Лейна Кутеля, ухажера Фрэнни. А тогда, отправляясь на уроки, я стояла насмерть и не желала надевать обвисшую белую юбчонку, из-под которой, стоило нагнуться, выглядывали трусики. В конце концов мы с мамой сошлись на белых шортах. О, как я ненавидела эту пустыню из красной глины, белую сетку и линии, двоящиеся, как мираж! Я мечтала об оазисе, покрытом зеленой травкой, где мальчишки играют одной командой и сплевывают, и не улыбаются, как заведенные.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});