В воскресенье вечером обитатели лагеря устроили в столовой конкурс талантов. Я преклоняюсь перед людьми, которые могут запросто выступить на конкурсе, импровизировать на ходу, в полной уверенности, что их хорошо примут. Сама мысль о том, что я могла бы решиться на что-то подобное, невозможна, неприемлема и глубоко смущает меня, как те бесконечные сны, когда тебе надо в туалет, а дверь туда исчезла, или когда ты сидишь на горшке посреди комнаты, где полно народу. Старшие девочки для забавы накрасились и нарядились; они выделывали всякие трюки, вились, скакали вокруг меня, словно какой-нибудь взбесившийся цирк. Все разбились на группы и радостно смеялись; каждая группа приготовила свое представление, веселое, остроумное, — а я в разделявшей нас гладкой стеклянной стене не могла даже нащупать трещины, чтобы поставить туда ногу. Я села за один из складных столиков и втянула голову в плечи — если Бадди и Симор устроили в Хэпворте блестящее представление, даже без каблуков и подковок станцевав чечетку на глазах у изумленной публики, то я старалась задвинуть как можно дальше в угол свою нелепую, глупую, бесталанную и всеми покинутую персону.
На следующий день я с самого утра почувствовала себя как-то странно. Медсестра измерила мне температуру: 101[183]. Но по какой-то вздорной причине или, скорее всего, просто по недомыслию меня заставили идти в горы вместе со всеми, как было назначено. Отец писал о таком же нелепом лагерном походе, в какой повели детей. Симору Глассу семь лет, он лежит в лазарете и пишет письмо домой. Вот что он пишет:
«После завтрака все младшие и средние ребята в обязательном порядке отправлялись по ягоды… К земляничным местам нас везли чертову пропасть миль в дурацкой, расхлябанной, как бы старинной, телеге, запряженной двумя лошадьми, хотя нужно было не меньше четырех».
Железный штырь, торчавший из колеса, вонзился дюйма на два в ногу Симора. Его отвез в лагерь мистер Хэппи, директор, на своем мотоцикле. С этим было связано «несколько мимолетных забавных моментов… Я, кстати, заметил, что в достаточно смешной или комичной ситуации у меня немного унимается кровотечение». Симор пригрозил мистеру Хэппи судом, «если от заражения, потери крови или гангрены я лишусь своей дурацкой ноги».
К несчастью, я не могла так, как Симор, властвовать над своим дурацким, смешным телом. На середине склона у меня перехватило дыхание, воздух перестал поступать в легкие. Лежа на глинистой тропке, я слышала исходящие из моего горла ужасные хрипы. Подняв глаза, увидела воспитательницу, склонившуюся надо мной, и уловила страх в ее взгляде. Тогда и я перепугалась по-настоящему. Она мне сделала искусственное дыхание «рот в рот», и я немного ожила. Помню, хотя и не могу в это поверить, что мы опять стали подниматься в гору. Дыхание у меня перехватило снова, и следующее, что я помню, — я лежу в лазарете, и медсестра говорит по телефону с моей матерью. Она говорит, что у меня температура 103, но волноваться, скорее всего, незачем: она звонит просто потому, что полагается оповещать родителей, если температура поднимается выше, чем 102. Я вырвала у нее трубку и сказала матери всего одну фразу: «Забери меня отсюда».
Через много лет мама рассказала, что, услышав мой голос, побежала к дверям, даже не повесив трубку. Она сказала, что у нее самой был точно такой же голос, когда она звонила своей матери из монастырской школы, жаловалась, как ей там плохо, и просила поскорей ее оттуда забрать. Ее мать ей сказала, что она все придумывает. Моя мать приехала и забрала меня домой.
Из лагеря Биллингс я привезла тряпичную игрушку — нелепого индейца с огромным носом и крошечными, глупыми, близко посаженными глазками — то был лагерный талисман. Крайне уродливое напоминание о неудавшейся попытке преодолеть пропасть между грезами родителей и безобразной реальностью, в которой я очутилась. Моя подруга Мэрилин сказала, что, убираясь на чердаке в доме своей матери, она наткнулась на точно такую вещицу: уродец глупо таращился из коробки со старым хламом. Мэрилин так и не вспомнила, откуда он взялся, и выкинула игрушку.
Вскоре после моего краткого пребывания в лагере, летом 66-го, родители объявили, что собираются подавать на развод. Верней, попытались объявить. Это уже давно носилось в воздухе, так что я ничуть не удивилась. Когда они позвали нас в дом и сказали, что хотят с нами поговорить, чего они до сих пор никогда, ни разу не делали, — то есть не говорили с нами обоими, как с командой, — я плюхнулась в наше красное, кожаное большое кресло и сразила их наповал. «Я знаю: вы разводитесь». «Ну да, разводимся», — согласилась мама и начала произносить заранее заготовленную речь о том, как взрослые иногда не могут ужиться вместе…
Прервал ее мой шестилетний братишка: он разразился слезами, выбежал из дома и припустил к дороге. На крыльце я заявила родителям тоном, не допускающим возражений: «Ждите здесь. Я сама с ним поговорю». Я нашла его на обочине, под насыпью: он свернулся калачиком на каких-то листьях и горько рыдал. «Мэтью, прекрати плакать и послушай меня», — сказала я. Нужно было начать решительно, потому что он впадал в истерику, он потерялся, закружился в вихре ярости и страха, который бушевал как в душе его, так и во всем нашем доме. За несколько месяцев до этого их объявления он за что-то разозлился на мать, сел на ступеньки и, давая выход напряжению, царившему в доме, с вытаращенными глазами, со вздутыми венами, хорошо видными на детской, тоненькой шейке, крикнул отцу, который что-то делал внизу: «Разведись с мамой! Разведись!» А мне и в голову не приходило, что он вообще знает такое слово.
Мэтью отвел руки от лица и взглянул на меня, шмыгая: носом. «Послушай, — сказала я, — ничего не изменится, когда они разведутся, разве что ссориться станут меньше. Они оба любят тебя. Они ненавидят только друг друга. Папа по-прежнему будет жить у себя в доме; мама, и ты, и я будем по-прежнему жить в нашем доме, и папа будет к нам приходить, и играть в «мяч об крышу», и гулять с собачками, и все прочее. Что тут такого? Ничего особенного». Он улыбнулся сквозь слезы, сказал: «Ага», — и поднялся на ноги. Старшая Сестра молвила свое слово. Я обняла его за плечи, и мы направились к дому. Родителям я сказала, что с Мэтью все хорошо, я ему объяснила, что ничего не изменится, разве что вы будете меньше ссориться, — тут я мрачно воззрилась на них. И все вернулись к тому, что каждый делал до «семейного совещания».
Через пару недель я получила приглашение провести оставшуюся, явно лучшую, часть лета в штате Мэн, в семье Макэндрю, в их загородном доме у моря. Мы с моей дорогой подружкой Рэчел встретились еще до рождения — миссис Кокс была дальней родственницей Макэндрю и познакомила наших будущих матерей. Она решила, что Шарлотта и Клэр составят друг другу хорошую компанию. И миссис Кокс, как всегда, оказалась права. Правда, пока отец жил с нами в одном доме, подруги встречались не часто. Я знаю, что мама очень ценила дружбу умной и мягкой Шарлотты. И та здорово помогала моей матери воспитывать нас с братом и всячески скрашивала ее вынужденное уединение.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});