На следующей переменке я сразу прошла через поле в сосновый лес, притворилась, будто занята какой-то воображаемой игрой, а сама краем глаза наблюдала за старостой: как только та отвернулась, я скользнула в овраг. Через несколько дней очарование тайны стало тускнеть; чтобы волшебство продлилось, нужно было с кем-нибудь поделиться. Я рассказала Виоле, и она пошла со мной. Вдруг мы услышали, как кто-то наверху кричит: «Мисс Чепмен идет!»
Мисс Чепмен, как говорила добрая, великодушная Виола, давно бы пора было уйти на пенсию. Она была не злая и не жестокая — она была неистовая. Может быть, я смогу рассказать об этом, не выказывая злобных чувств: ведь она давно умерла. Мисс Чепмен, как горгулья, венчала собой ворота, ведущие в страну кошмаров любого своего питомца. У нее были толстые, ужасные губы, а когда она входила в раж, в уголках скапливались беловатые комки слизи. Когда она, задыхаясь от ярости, набрасывалась на какого-нибудь непослушного ученика, ее морщинистый зоб дрожал, и глаза закатывались, как у дохлого петуха. Набравшись храбрости, мы шептали друг другу одними губами и, конечно же, удостоверившись, что ее поблизости нет: «старая тяпка». Какая там тяпка — секира: она была неумолима и безжалостна, как средневековый боевой топор. «Мисс Чепмен идет!»
Она неслась по игровой площадке, как гунны по равнинам Европы, и направлялась прямехонько к нам. Странное дело: ее приближение запомнилось мне, словно заснятое с борта самолета, — перед моим мысленным взором стоит вся игровая площадка, будто увиденная сверху, что в реальности, конечно же, было невозможно. Мы выкарабкались из оврага, и, словно приговоренные к смерти, которым отказано в милосердной повязке на глаза, увидели перед собой ее побелевшие очи. Мы знали, что она все знает: мы спускались в овраг.
Проступок был просто чудовищным; мне нравится думать, что ни до, ни после того, как Бесстрашная Пегги и Прекрасная Виола вышли за пределы игровой площадки Плейнфилдской начальной школы, никому другому это и в голову не приходило; просто не хватало воображения, чтобы представить себе, какое наказание нас ждет. Мисс Чепмен утратила дар речи. Она только фыркала и плевалась. Вся ее ярость сосредоточилась в пятерне, которой она меня закогтила, как ястреб пичужку, и понесла к себе в гнездо, чтобы там разорвать на куски. Она так трясла Виолу, что бедняжка намочила штаны. Меня она, наверное, тоже трясла, но я этого не помню. Помню, как она тащила нас по длинному полю, и ветер свистел в ушах, а полы коричневого шерстяного пальто мисс Чепмен хлопали меня по щекам; могу лишь предполагать, что Виола болталась с другой стороны.
В нашей школе не было кабинета директора, не было карцера — никакого спасения от ужасной гарпии, полонившей нас. Целый нескончаемо долгий месяц мы были в ее полной власти с восьми утра до двух тридцати. Когда весь класс отпускали на утреннюю перемену, мы сидели за партами, понурив головы. Никакого ленча вместе со всеми; мы жевали в классе под ее неусыпным взором, и хлеб застревал у нас в горле. И на следующий перемене опять мы сидим за партами, понурив головы, и слышим, как она дышит, и сглатывает слюну, и прочищает горло, и шлепает своими толстыми губами: ужасная близость телесных проявлений грозного существа. Самый долгий март в долгой истории бесконечных мартов в сельской Новой Англии. Сезон грязи. Нутро матери-природы.
14
Путешествие в Камелот
Может быть, это прозвучит неожиданно, но во времена моего детства отец был идеальным товарищем в путешествии, не только дома, когда мы бродили по лесам, но и на людях тоже. Когда мы ездили в Нью-Йорк, он разрешал мне бегать по гостиничным коридорам; в универмагах по пять раз подниматься и спускаться на эскалаторе; громко смеяться; в Зоологическом саду Центрального парка смотреть только на тюленей, если у меня возникало такое желание; а в Музее естественной истории направляться прямо к динозаврам, обходясь без «общеобразовательной» части. Нью-Йорк, который я знала, был Нью-Йорком Холдена: Музей, Центральный парк с его зоосадом, каруселью и озером, где жили утки; привратниками и коридорами хороших отелей. С тех пор, как дедушка, бабушка и тетя Дорис переехали с Парк-авеню в квартиру поменьше, мы, наезжая в город, останавливались в «Плазе». Я начала думать об Элоизе[174] как о ближайшей родственнице. Элоизе тоже больше всего нравилось завтракать в номере. Блюда с красивыми серебряными крышками, чтобы яйца или блинчики не остыли, а лед, на котором лежал грейпфрут или дыня, не растаял. Все нужно было разворачивать, как красиво упакованный подарок, даже тяжелые льняные салфетки: именно так, представлялось мне, подают завтрак принцессам в волшебных сказках из моих книжек.
В «Плазе», в ресторане «Окрум», отец учил меня пользоваться столовыми приборами. Это тогда произвело на меня сильное, незабываемое впечатление. Отец говорил, что ему все равно, какой вилкой я пользуюсь, что у меня есть свобода выбора. Но он хочет быть уверенным, что это именно выбор, и я никогда не попаду впросак просто потому, что не знаю, как это полагается делать. И, когда вырасту, не буду чувствовать себя неловко в ресторане с кавалером.
После завтрака мы переходили через улицу и шли в парк. Папа всегда катал меня на карусели. Помню, каким он был счастливым, как стоял, расплывшись в улыбке от уха до уха, и махал мне рукой всякий раз, когда я проносилась мимо на своей лошадке.
Но однажды нам пришлось сократить прогулку, потому что мы направлялись в «Нью-Йоркер», повидать Билла. Когда умер судья Хэнд, отец спросил Билла Шоуна, издателя этого журнала, не хочет ли он стать моим крестным. Я видела его много раз, но никогда — за работой. Судя по тому, как отец об этом рассказывал, я представляла себе наш визит чем-то особенным. Будто кто-то пробился в его собственный Зеленый дом.
Мне всегда нравился Билл. Он был похож на иллюстрацию в одной из моих книжек, на старика, что живет на Луне: добрый, круглолицый, он каждый раз слегка подмигивал, когда улыбался мне, а это случалось очень часто. Он был степенным и неторопливым. Его жена Сесиль вечно пребывала в движении. Эта женщина мелькала на его фоне как черные веточки в бурную ночь по лику луны. Я никогда не успевала как следует рассмотреть ее лицо. Вместо ее лица я вспоминаю смутное розовое пятно и какие-то угловатые, черные, смазанные письмена, а еще ощущение, будто она только что упорхнула с того места, где стояла. Она носила черный бархатный бант в волосах, и мне ужасно хотелось такой же, а еще у нее были настоящие кожаные туфли на высоких каблуках, которые чудесно постукивали, когда она носилась взад-вперед по своей квартире.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});