не поправится, подожгу Жабки с двух концов. Пусть скачут в реку. Я вам покажу кузькину мать, заставлю ходить по одной половице… Проклятые колдуньи. Только хлебу перевод…
– Какие тебе колдуньи… Об угол налетел, огоряй. Спьяну-то белого света не видите.
Гаврошу надоело таиться в темноте, он откинул занавеску, свесил вниз голову. Лицо осунулось, еще более стемнело, под левым глазом светил фонарь.
– Ха-ха-ха! – с горечью засмеялась мать. – Как гнилое яблоко…
– А то не знаешь, какие… Захожу вечером к Зулусу, а навстречу старухи. Темно было. Я не признал – кто. Сели за стол, я щеку потрогал, на ней шишка. Потом другая рожа выскочила. Мне страшно стало, Паша. Дьявольская сила встала на моем пути. Зулус надо мной смеется: на, выпей стакашек, и все пройдет. Я выпил, шишки стали меньше и пропали. А потом вдруг под глазом распухло, как бурдюк с вином.
– На угол налетел или подрался? – засомневался я.
– Да нет… Правда, он чуть не застрелил меня. Я ружье-то ему отдал, он унес в сени. Бутылочку выпили за мировую. Потом слово за слово. Он – права качать. Я ему – геть, не смей так со мною. Я хозяин, у меня все схвачено. Мне только позвать братву из Москвы, мигом прискочат на иномарках полковники, генералы.
– Да будет тебе заливать-то, – недоверчиво перебила мать. Но по глазам видно было, что в душе ее ворохнулся тот испуг, что возникает у крестьян, когда разговор заходит о любых властях, ведь в ком сила – у того и закон.
– Короче, побежал Зулус обратно в сенцы. Он же тряхонутый, у него с головой неладно. Вернулся с ружьем. Говорит: я тебя, Артем, убью. Ты меня сильно обидел. Я ему: да брось ты ерунду молоть, мы же помирились, мировую выпили. Давай лучше еще бутылек. А он свое: нет, я тебя убью, ты мне здорово нагадил. Ну, я неожиданно прыгнул и отвел ружье. Зулус выстрелил и попал в стену. Я говорю: так нечестно. Ты с ружьем, а я безоружный. Вызываю, говорю, тебя на дуэль на кладбище. Выроем две могилы, и с десяти шагов стреляем. Кто готов, чтобы сразу в ямку. И без хлопот. Павел Петрович, будешь у меня секундантом?..
– Завтра поговорим, – уклонился я от прямого ответа. – Сначала протрезвей, чтобы на ногах стоять… Помнишь анекдот про двух дистрофиков? «Няня, закрой фортку, а то меня с горшка сдувает».
– Дурак ты, дурак. И какой леший тебя туда понес? – горестно запричитала Анна. Ее доверчивое сердце сполошилось, она сразу же нарисовала себе горестную картину, как два огоряя ночью роют себе могилы, а после палят из ружей. – Зулус нервенный. Он столько горей перенес, если записать, ни в одну библию не влезут.
– Да они все придурошные… Порода такая… Я еще посмотрю: если глаз откажет, подпалю старух, – грозится Гаврош, часто взглядывая в карманное круглое зеркальце в красной пластмассовой оправе. В какую-то минуту взялось оно в горсти, я и не заприметил. Наверное, до моего прихода лежал с этим глядельцем в сумерках печи и травил самолюбие, изводил натуру.
– Да какие на деревне старухи?.. Аленочка слепая, Фекла хромая да Панечка, которая три года сиднем сидит. Ты, наверное, опился. Это у тебя излияние…
– Я не был пьян…
– Ага! Стукнет в голову. Вот у Раечки было. Полезла в куриное гнездо яйца собирать, и стукнуло, вывернуло половину рожи. Давление. Четыре дня искали, по лесу ходили, кричали. Потерялась баба. А ее уж вздуло… Нашли, лежит клубочком в курятнике, как колобашка, и яйца в фартуке…
– Я молодой. Я всех вас переживу…
– Живи, милый, живи, сынок. Кому-то нас, старых колотух, надо закопать. Хорошо, кладбище близко…
Мать с сыном перепирались, вели свою заунывную музыку, и третий для них был явно лишним. Какой судья, какой адвокат!.. Один лишь рот еще открывал, а другой уж знал, что услышит. Но в этой перебранке тон, конечно, смущал, та грубость обижала, с какою выговаривались слова, и заведомая неправда обвинений с обеих сторон угнетала. А мне в чью защиту прикажите встать?
– Не бойся, всех закопаю, поверх земли не оставлю, – засмеялся Гаврош.
– И у тебя давление, огоряй. Живете, чтобы только кишки нажечь. Пьете и пьете без меры. Стукнет, как Ваньку Моршанова. Как начало его трясти, руки-ноги не собрать. Приехал фершал, на грудь сел, остановить не может. Кидает мужика в потолок. Фершал говорит: ничем не помогу, у него нервенный паралич. Уехал, а Ванька через неделю и душу Богу отдал. А ты говоришь…
– Он старик… Сколько еще коптеть. А я молодой и пьяным-то не был. Гляжу, в сенях три старухи, и одна мне в глаза вот так. – Гаврош сделал пальцы козой…
– Обопьетесь, дак все, как без ума. Двоюродный брат твой было полез по пьянке на крышу своего дома и давай шифер стаскивать. Вся деревня сбежалась. Увезли в больницу. После говорит: «Все врете, я не был на крыше. Я не был пьяный», – клянется… Ум-то теряете, дикари, дак куда без ума? Вот Валюху муж-пьяница приревновал к соседу. «Носом» звали. Кричит: «Ты с Носом обнималась». Она ему: «Да я из дому-то никуда не выходила». – «Нет, ты на сеновале с Носом». – «Опомнись, я весь день при тебе…» Ну, дальше – больше. Однажды выходит во двор, а там Валюха дрова колет. Схватил чурку и бабу по спине… Его в больницу лечить от белой горячки, у Валюхи ноги отнялись, под себя стала ходить. Ну, умерла. У него тут и нервенность вся пропала. Сейчас старик, семьдесят лет ему, и про все больницы забыл. А баба в земле… Эх вы, огоряй. Божьего суда на вас нет…
– Я и не пьян был совсем. Иду, а навстречу старухи…
– Вот она белая горячка и прозывается… Уплыли, парень, твои муди по полной воде…
Гаврош уныло трогает фиолетовый набухший желвак, посреди которого полузакрывшийся белесый глаз напоминает фасолину.
Я лишний в чужой избе, мне грустно, одиноко, но и жаль всех, беспутных, потерявшихся, кому мир стал вовсе чужим. Сколько людей оказалось выбитыми из колеи… Бредут, одинокие, средь топей и глухих урочищ, а впереди ни гласа, ни спасительной свечечки. И как-то язык не повернется ругать Гавроша; скажешь укоризненное слово, а будто облаешь себя, до слезы унизишь. Потому сижу и молчу.
Анна словно бы проникается моим состоянием, глухим, жалостным голосом увещевает:
– Артем, милый, не пей больше… Я умру, как станешь жить?
– Не буду, мать, больше не буду, – ухмыляется сын. – Ну, разве сегодня еще выпью – и завяжу.
Уныло шуршит дождь по крыше, серый свет едва струит в окно. Осеня подступают. Пора попадать в городские квартиры.
Глядь, Марьюшка вышла во двор, покрытый пленкою воды, похожей на иней. На ногах глубокие блескучие калоши, синий макинтош до пят, на голове полиэтиленовый