может, и блаженный, с пенными волосами и снежной бороденкой. Все же нормальные мужики рыло скребут до преклонных лет, пока рука держит бритву, а этот столичный гусь иль прихиляется, иль не совсем в уме, если себя старит, оброс бородою, как деревенский козел Гришка.
Поваживались поначалу, почасту прихаживали в избу, де, не надо ли чем помочь, а глазами зырк-зырк по полицам да по шкафу, не стоит ли где бутыленция. И мучаются бедные, трубы горят, просят опохмелки, и не понять сердешным, отчего я не пригубляю рюмку: иль вовсе больной, иль великий притворщик. Раз-другой ничего не отвалилось, по губам даровым винцом не помазали, и стали куда реже навещать. И невдомек им, что я живу по старинным заповедям: «Не приближайся слишком близко – оттолкнут, и не отступай далеко – забудут».
…Скоро яблочный Спас. Мать прижаливает яблок, не рвет до времени, но собирает падалицу, часами режет на дольки, сушит в печи. Яблочный дух стоит в избе, сладковатый аромат бередит даже во сне. Сама жует тихохонько, призатенив глаза, словно бы вспоминает вкус иль сравнивает с северной ягодой. Ест яблоко, видна норка. Я, если рядом, остерегаю Марьюшку, де, не ешь порченого, вон в саду уродилось – ветки ломаются. «Да ты что, сынок, – ответит, как ненормальному. – До червя далеко, не пропадать же добру». Или: «Сначала мы червей, потом они нас». Или: «Черви – тоже мясо». Или: «Червивое, значит, не зараженное».
Вот и сейчас стук-бряк ножом о разделочную доску. Не открывая глаз, понимаю сквозь сон: Марьюшка по-хозяйски приходует урожай. Эти дни для старенькой благословенные: она нужна, в ней нуждаются, запас плечи не тянет, и в зиму ее Пашенька, сунув вяленую яблочную дольку в рот, не раз вспомянет мать добрым словом. По ее словам, мне давно ясно, что каждое доброе дело она нынче творит с грустным намеком, что дни сочтены. Ведь крепка вроде бы, такие будылины торчат средь снегов всю зиму, пока вешние дожди не подточат у кореньев иль не сломит нога шатуна. Пробовал вспомнить мысли о России, будоражившие меня до третьих петухов, и ничего дельного, оригинального в них не нашел. Одна голая кость, а куда мясо подевалось и шкуренка? Это расплавленный видениями мозг сочиняет в ночи нечто терпкое, похожее на крепленое вино, а очнувшись, поймешь, что пил молодой сидр пивных градусов, и никакого хмеля нет в голове.
Тут, как по зову, явилась Анна, забасила от порога:
– Мой-то, мой-то, горюн…
– Дак што опять случилось, деушка?
– Пропал, совсем пропал. Хоть бы до зимы дотянул…
– На, милая, яблочка. На вид-то некрасовитое, а во рту – мед. Ты ешь, ешь, не гляди, что червилое. Червь не муха, не проест брюха, – угощает Марьюшка, чтобы подсластить бабье горе, отвести угрюмые мысли в сторону.
– Своих девать некуда, свинью кормлю. Надо будет козочку завести, – Анна придавливает голос, косится на меня.
Я сквозь поросль ресниц, едва приотдернутых, вижу тяжелое, слепленное как бы из глины, морщиноватое безбровое лицо, куль шерстяного плата, присбитого к затылку, скорбно опущенные губы. Старуха мнет в пальцах гостинец, наконец, решившись, чуть приоткусывает:
– А что, царское яблочко. Его хоть в пирог, хоть в повидлу.
Деревенские редко похуляют еду иль низят ее – вся еда от Бога, хоть бы прокисла она или была пересолена, потому что тяжело достается, горбатиться надо.
Марьюшка просияла, услышав похвалу, словно это ее почтили орденом:
– Райское яблочко… Одним запахом сыт будешь. И здоровье крепит.
– Где бы такого лекарства выписать, чтобы глотнуть и разом от водки откинуло, – глухо курлыкнула Анна, как икнула. Сын дома, грозный идол, и одним видом своим гонит мать прочь со двора. Век бы глаза на него не смотрели. Вот и сбежала прочь, да от себя-то никуда не деться. – Ведь есть такие люди, кто лечит. А мой-то глот и лечиться не хочет… Тощой, как выструганный, разденется – смотреть не на что. Бедра, как палки, воткнуты. За здоровье-то любые бы деньги отдал, а он над собою издеется…
– У нас в Нюхче на моей памяти был такой старик. – Марьюшка отвлеклась от дела, перенеслась мыслями на Севера, на Суну-реку, подперла щеку сухоньким веснушчатым кулачком. – Да, верно, что был…
– Поди уж помер давно?..
– Как не помер-то, – охотно согласилась Марьюшка. – Я еще девушкой была… Бывает, кто килу по ветру всадит иль порчу напустит. И все. Всякие люди есть на свете. На лошади ехал сосед, вот и всадили по ветру. Сначала шишечка появилась в роте, а после расти стала. От такой опухоли один помер. Ему разрезали – он и помер. И соседу сказали в больнице – резать. А он не дал. Ему подсказали добрые люди. Поехал на лошади к одному старику под Вологду. Ночь ночевал. Тот отчитал. Вернулся мужик обратно домой, у него и прорвало. И у дочери его вскоре по нервам пошло. Теперь уже девку повез к старику. Тот почитал, и как рукой сняло…
– Знаткие-то люди нынче перевелись… – Соседка вздохнула и, с трудом приневоливая себя, запирая в груди бас, с укоризною посмотрела на меня. Увидала, что не сплю, сварливо укорила. – Сухостойные, те живут, Марья Стяпановна. Их никакой ветр не свалит. Потому что для своего интересу воздух коптят. И не подумают, что срок придет и им помирать придется, и никто стакана воды не подаст.
– Природу нарушают, дак, как ли отзовется, – согласилась Марьюшка с доводами Анны, но губы постно поджала. Поняла, что на ее сына намекает соседка, ставит разумного Павлика на одну доску с вахлаком Гаврошем. – Природа требует: женись и рожай, пока лезут. Плодись, икрись и размножайся… Пускай по ветру семена, какое ли прорастет.
– Зря тоже не дело ширинкой трясти. Иному и зашивать впору. Все в свое время надо. Упустишь время, и будешь сухояловый. Только продукту перевод. Ткни пальцем, а внутре гниль… Вот как, Марья Стяпановна, детей-то ростить. Пока малы – плачешь, а вырастут – воешь.
– Ну дак что ж… Не мы первые, не мы и последние. Не пострадаешь – не возвеселишься, – Марьюшка снова затюкала ножом. Богатый урожай требовал особого усердия.
Анна подпирала ободверину, так и не покинув порога. Торчала вроде бы без нужды, для переводу времени, но и уходить мешкала. Я почувствовал, что разговор зашел в тупик, все поверхностное, как шелуха от семечек, выплеснуто, а болевое, нутряное так и осталось невысказанным. Как ни растрясай словами, но для каждого семени своя грядка.
– Девушки-голубушки, хватит кливиться. Хотите, развеселю? – сказал я, стаскивая с дивана бледные свои ноги, похожие на скотские костомахи. – Одного бобыля устрашали, чтобы женился: вот будешь в старости помирать, никто стакана воды не подаст. Вот он собрался помирать и говорит: «Странно, но мне пить-то не