горя, в тревожном опасении за будущность дочери? Да, одна гробовая доска может успокоить ее; больная чувствует это и встречает смерть без страха и ропота. А сиротка, что остается после нее? Ее, горемычную, какая ждет участь? Участь наша в руках божьих, и не угадаешь ее вперед. Конечно, родная мать не два раза бывает; жизнь без нее, что цветку без солнца. Но верно то, что ни бог, ни люди не оставят сироты без призрения:
ты первый, Саввушка, хотя и маленький человек, разделишь с нею последний кусок хлеба, утешишь ее горе, остережешь от беды. Много подобного передумал Саввушка и до того углубился в мысли, что не слыхал, как раздался вдали благовест к заутрене 512.
Мысли протагониста повествовательно оформлены не в виде прямой мысли/речи, а в виде продолжения авторского нарратива, который сливается, скрещивается с внутренней речью и идиолектом самого героя («И дочь-то недолюбливали по матери: вся в нее, дескать, будет…»), хотя основной регистр остается все же авторский: нарратор вступает в диалог с Саввушкой, но в какой-то момент его вопросы становятся неотличимы от вопросов героя к самому себе. Так возникает гибридная речь, сочетающая голос нарратора с голосом персонажа513. Независимо от трактовки ее лингвистического статуса она, по мнению современных нарратологов, создает поразительно мощный эффект субъективности и переживаемости персонажа.
В других случаях Кокорев прибегает к более редкому приему – свободной прямой речи/мысли – графически маркированным фрагментам, которые, однако, не сопровождаются привычными глагольными связками «подумал/сказал», типичными для стандартной прямой речи/мысли. Вот как это выглядит:
«Эх, не живется людям-то на одном месте, на теплом, насиженном гнезде! Тесно, что ли, здесь или недостает чего? Так ведь здесь Москва, не другой какой город. Эх, Александр Иваныч! Кажется, не глупый человек, а вздумал журавля в небе ловить. Ну, зачем ты идешь почитай на край света? Жалованье, говорит, большое дают, прогоны вперед, чины через три года. А на что тебе большое жалованье? Сыт, слава богу, и тем, что получаешь. А на чины-то ради чего льстишься? И без чинов ты хороший человек, а благородный само по себе, никак уже три раза офицер. Ей-богу, досада и тоска берет, как подумаешь, что это сталось с народом-то, с молодежью-то. Ведь вот сколько лет, никак уж тринадцать, живу я здесь; пора привыкнуть ко всякой дощечке, не то что к человеку; а старые-то знакомые, как на смех, и разъезжаются все по разным сторонам. Ну, кто останется со мной? Один Васильич – ему где ни умереть, все равно. Нет ни Петра Евстигнеича, ни Дарьи Герасимовны, ни Кузьмича – этих бог прибрал; Саша… да что и вспоминать про нее, лишь сердце растревожишь. Пора, однако, чай, часов одиннадцать уж есть».
Эти мысли, частью вслух, частью про себя, думались Саввушке в одно летнее воскресенье, когда он собирался идти к Сухаревой башне – продавать «разные старые погудки на новый лад», то есть кое-какое старье из платья, приведенное в возможно исправный вид его иглою514.
Присоединительная, буферная конструкция «эти мысли… думались» выступает здесь эквивалентом стандартной, но не использованной конструкции «подумал Саввушка» и оттого слегка остраняет привычное повествование. По моим наблюдениям, этот пример из повести Кокорева – хронологически первый в русской литературе о крестьянах случай использования свободной прямой мысли. Согласно моей предварительной гипотезе, свободная прямая мысль возникла в русской прозе в 1850‐е гг. у авторов-разночинцев низкого происхождения, поскольку она не встречается у Тургенева, Достоевского, Толстого, Гончарова и Герцена, зато неоднократно возникает у Кокорева, Чернышевского, Решетникова515.
Такие случаи встречаются в пяти объемных фрагментах повести, и я позволю себе остановиться еще на одном.
И под влиянием этих грустных мыслей еще скучнее стало Саввушке, и совершенно в ином виде явилось окружавшее его шумное веселье; дикой разноголосицей показались разгульные песни, безобразными чудаками все пирующие, – и еще более сделался он расположен резонерствовать в назидание самому себе. «Вот ты рассиживаешь тут, прохлаждаешься, барствуешь; а старик, что в отцы годился бы тебе, скитается по миру. Сколько ты пропил? Сочти-ка. Четыре бутылки… выходит три гривенника, с лишком рубль. А на рубль можно бы два дня прожить, а старик пропитался бы и больше. Рубль! А он собирает по копеечкам, да за всякую два раза поклонится, да хорошо как кто подаст, а то и так отойдет. Ведь ты вот не подал… ей-богу, совестно было. А сидеть здесь не совестно? Эх, ты!.. Ступай-ка, Саввушка, домой. Ну, марш! Ах, канальство: встать не могу! Вот оно, пивцо-то, как подкузьмило… Ну! Нет, не идет, корпус-то ослаб. Эх ты, Саввушка, Саввушка, где твоя славушка? В пивной сидишь, трубочки не хочешь ли?» И Саввушка не церемонился уже высказывать мысли свои вслух, хотя большею частью они были такого рода, что им приличнее бы не выходить на свет516.
В этом примере Кокорев обнажает ключевой прием создания субъективности протагониста – его способность к рефлексии и к разговору с самим собой, с собственной совестью («резонерство»). Такая манера могла тогда казаться и кажется сейчас неестественной, неправдоподобной и наивной, однако с эволюционной точки зрения проекция обширных внутренних монологов и психонаррации (т. е. пересказов мыслительных актов) на персонажа из крестьян была экспериментальным шагом безотносительно к эстетическому эффекту. Кроме этого, Кокорев осмелился, насколько мне известно, первым в русской литературе изобразить сон простолюдина:
С этими успокоительными рассуждениями Саввушка отправился спать. Во сне привиделись ему дивы дивные. Будто он приехал в деревню, женился на первой горничной, раскрасавице собой; особа его вытянулась в приличный рост и украсилась надлежащей полнотой; далее представилось ему, что он в Москве, хозяйствует богатой рукой, нанимает большую квартиру, с парадным входом, над которым красуется огромная вывеска, золотыми буквами возвещающая, что здесь имеет местопребывание «военный и партикулярный портной Савва Силин»; виделось ему, что завален он заказами, Карл Крестьяныч живет у него в работниках, а рыжий подмастерье просто в учениках, и Саввушка кормит его подзатыльниками… «Немца таскаю, вот штука-то!» – крикнул Саввушка во сне и проснулся. Кой прах: сон это иль явь? Сон, канальство этакое! Сам он все такой же карапузик, спал на полу, подвернув под голову кулак, одевался спиной, жена, знать, качается еще в люльке, а немец уже покрикивает в мастерской…517
Сон выполняет здесь наиболее простую функцию – открывает окно в мир фантазий и грез героя о лучшей жизни, переворачивая социальную иерархию (хозяин немец и русский подмастерье меняются местами), и в этом