Язык наших простонародных рассказов, как и великосветских повестей, несмотря на крайности сюжетов, страдает часто одним и тем же недостатком – отсутствием простоты и естественности479.
Парадоксальным образом критики упрекали Мартынова за ту самую этнографическую точность, к которой он стремился одним из первых в прозе того времени, откликаясь на этнографический бум, описанный нами выше. Однако эстетические конвенции в репрезентации живой крестьянской речи в глазах критиков оставались настолько жесткими, что не позволяли авторам приводить необработанную разговорную речь, как бы точно она ни соответствовала реальному произношению.
Та же история повторилась в 1855 г. с двумя повестями Е. П. Новикова – дипломата, богемиста и писателя-дилетанта, опубликовавшего под псевдонимом Е. Данковский две повести из простонародного быта в «Отечественных записках». В мелодраматическом «Горбуне» речь горбатого протагониста Феклиста отличается большим числом диалектизмов и местами не до конца понятна тем, кто не знает их значений. Вот лишь один из многочисленных примеров:
– Неколи, Савелий Артемыч, неколи. Должность-то моя така хлопотливая, трудная. Иной и ночи прихватываешь. Да и нездоров-то я: кашель одолевает; так грудь и мозжит. Зачни у меня с поясники будто: все мои суставы у мене как из нея вон летят. Как человек будто пыряет по спине: так и бузнечит, и вдоль, и поперег, не дает мне проходу ни маленечко480.
Очевидно, что по сравнению с Мартыновым Новиков (филолог по образованию и автор магистерской диссертации о «важнейших особенностях лужицких наречий»481) делал следующий шаг к еще более натуралистичной передаче диалектных черт крестьянской речи, что вызвало неоднозначную реакцию критиков. С одной стороны, обозреватель «Москвитянина» посчитал, что повесть написана «живым русским языком, видимо схваченным и подслушанным на месте <…> с его (мужика. – А. В.) странными оборотами, облекающими поверья или понятия, не менее странные»482. С другой – все тот же С. С. Дудышкин483, придерживаясь аналогичной позиции, что и в случае с Мартыновым, заявил о произведении Данковского как о беспрецедентном в негативном смысле этого слова для русской литературы именно с точки зрения непонятности народной речи:
Г. Данковский, кроме того, позволил себе употребление такого крестьянского языка, которым никто до сих пор не писал. Он не побоялся, что некоторые места его повести останутся темными, что рассказ необходимо от этого много проиграет – и все-таки удержал этот темный, странный язык. Как тут быть? Где искать управы? У нас теперь много писателей, которые печатают повести из простонародного быта; каждый писатель, конечно, считает себя знатоком этого быта, но чей язык возьмем мы за образец, чтоб произнести окончательный приговор над простонародным языком г. Данковского? – вот вопрос484.
Чтобы найти хотя бы какой-то ориентир, критик апеллировал к статье В. И. Даля «Недовесок к статье „Полтора слова о русском языке“» («Москвитянин», 1842), в которой автор «Толкового словаря живого великорусского языка» констатировал невозможность указать на образец простонародного языка, потому что его никто еще во всем многообразии не изучил и не усвоил. Отсылка к мнению Даля, к середине 1850‐х гг. набирающего популярность эксперта в области народной речи и этнографии, переключала дискуссию в гораздо более широкий культурный контекст. Выходя за пределы сугубо литературы, Дудышкин делал вывод, что Данковский, судя по всему, внимательно собирает русскую речь и потому не должен бояться упреков в том, что она им вымышлена и якобы недостоверна:
Дело другое, насколько подобная оригинальность языка может быть допущена в повести. Повесть назначается для чтения всех; следовательно, и разговорный язык действующих лиц должен быть понятен всем. Может быть, со временем, когда мы более освоимся с народным языком, всякая народная речь будет для нас понятна; теперь же, пока мы начинаем изучать этот язык, когда он для нас и нов, и странен кажется, писатель должен сообразоваться с этим недостатком читателей. Но во всяком случае виноват будет здесь не писатель, а мы, публика, что плохо понимаем свой собственный разговор485.
Парадоксальность этого вывода заключалась в том, что, исходя из крайне прогрессивного утверждения об относительности любых эссенциализированных представлений о простонародном языке, Дудышкин тем не менее вменял писателям жесткую нормативность в передаче речи, подчиняя ее критерию ясности для любого читателя. Тот же самый аргумент задействовал в своем анализе языка «Записок охотника» И. С. Аксаков в письме Тургеневу от 4 октября 1852 г.:
Мне пришло в голову еще одно замечание – относительно крестьянской речи. Я вообще против употребления крестьянской речи в литературе так, как она является у Григоровича и отчасти у вас. Это не свободная крестьянская речь, а копировка, стоющая, по-видимому, больших усилий. Григорович, желая вывести на сцену русского мужика вообще, заставляет его говорить рязанским наречием, вы – орловским, Даль – винегретом из всех наречий. Мне кажется, можно вложить в уста русскому мужику русскую крестьянскую речь без этого жалкого коверканья слов, без разных ужимок, составляющих особенность местную, а иногда и личную, и не одинаковых в каждом месте. Видно, что вы копируете и к тому же частехонько не доглядываете; у вас, например, мужик беспрестанно говорит: удивительно. Вы могли, конечно, услыхать это слово от одного мужика, но вообще крестьяне этого выражения не употребляют. Думая уловить русскую речь, вы улавливаете только местное наречие. Впрочем, и то сказать, вы обозначили местность, где действуют лица ваших рассказов, и это обвинение относится к вам в меньшей степени, чем к Григоровичу486.
На уровне логики возникал порочный круг: обреченные воспроизводить лишь понятный максимально широкой аудитории пласт лексики, писатели утверждали то самое нормативное, лишенное «локального колорита» и тяготеющее к просторечию представление о крестьянском языке, которое многие критики отвергали. Эта антиномия, но в другом контексте просматривается в классическом исследовании В. В. Виноградова по истории русского литературного языка, в котором на разных страницах утверждается, что, с одной стороны, «в положительной оценке значения „простонародного“, главным образом, крестьянского языка для литературной речи сходились решительно все слои общества»487 (речь о 1810–1820‐х гг.), а с другой – «местные, диалектные разновидности крестьянского языка большей частью демократической интеллигенции 30–40‐х гг. в принципе отрицаются как материал для общелитературного языка»488. По Виноградову, компромиссным решением этой проблемы становится опора на городское просторечие и сугубо функциональное использование регионализмов в прямой речи героев, без допуска ее в авторское повествование489. Весьма существенно корректируя обобщающие построения Виноградова, В. М. Живов призвал разграничивать языковой стандарт, разговорную речь и литературную «имитацию оральности» в XIX в.490 Представленные выше примеры из прозы и