он с самого обеда не спал, хоть и лежал неподвижно на печи; сперва он хотел вином заглушить в себе нестерпимую боль обиды, тоску досады, бешеной и бессильной… но вино не могло одолеть его до конца; сердце в нем расходилось, и он начал
придумывать, как бы отплатить своему злодею… [ПМА] <…>. К вечеру жажда мести разгорелась в нем до исступления, и он, добродушный и слабый человек, с лихорадочным нетерпением дождался ночи и, как волк на добычу, с огнем в руках побежал истреблять свой бывший дом… Но вот его схватили… заперли… Настала ночь.
Чего он не передумал в эту жестокую ночь! Трудно передать словами все, что происходит в человеке в подобные мгновенья, все терзанья, которые он испытывает; оно тем более трудно, что эти терзанья и в самом-то человеке бессловесны и немы… [ПМА] К утру, перед приходом Наума с Ефремом, Акиму стало как будто легко… «
Все пропало! – подумал он, – все на ветер пошло!» и махнул рукой на все… [ПМ] Если б он был рожден с душой недоброй, в это мгновенье он мог бы сделаться злодеем; но зло не было свойственным Акиму.
Под ударом неожиданного и незаслуженного несчастья, в чаду отчаянья решился он на преступное дело; оно потрясло его до основания и, не удавшись, оставило в нем одну глубокую усталость… Чувствуя свою вину, оторвался он сердцем от всего житейского и начал горько, но усердно молиться [ПМА]. Сперва молился шепотом, наконец он, может быть случайно, громко произнес:
«Господи!» – и слезы брызнули из его глаз… Долго плакал он и утих, наконец…
Мысли его, вероятно бы, изменились, если б ему пришлось поплатиться за свою вчерашнюю попытку… Но вот он вдруг получил свободу… и он шел на свидание с женою полуживой, весь разбитый, но спокойный [ПМА]541.
Ретроспекция в переживание подвального заточения Акима позволяет задействовать его память, которая, очевидно, заменяя ему рефлексию, проделывает огромную работу в его сознании. Основное изложение происходящего в душе Акима формально, лексически и синтаксически принадлежит нарратору, но с помощью прямой мысли («Все пропало! Все на ветер пошло!») он передает интонацию и голос самого героя. Обратим при этом внимание на характерный в будущем для романов Тургенева прием паралипсиса: нарратор подчеркивает, что доступ в сознание Акима остается для него ограниченным («Трудно передать словами все, что происходит в человеке в подобные мгновенья»). Однако нарратор не столько объявляет крестьянское сознание непредставимым, сколько (упреждая идеи современных когнитивистов) заявляет о бессловесности, невербальности любых сложных и сильных человеческих переживаний вообще, безотносительно к сословию, уровню интеллекта или культурного багажа.
Перерождение Акима происходит только после молитвы и покаяния, осознания своего греха, о чем он после сам говорит Авдотье: «Я пойду грехи свои отмаливать, Арефьевна, вот куда я пойду»542. Речь Акима в финальных сценах ясна, проста, спокойна и мудра. К нему снова возвращается былая речевая манера, но уже не краснобайство, а взвешенное слово, соответствующее его возрасту и опыту. В речи Акима появляются присказки («люби кататься, люби и саночки возить»). Последний монолог героя через окрашенность речи демонстрирует его стремительное старение, превращение в богомольного старца, заботящегося уже не о прибыли и сладострастии (в начале рассказа, напомним, подчеркивается, что Аким был крайне падок на женщин). Преображение героя и его странничество вызывают в памяти фигуры мучеников или страдальцев, так что темпоральность рассказа в финале из линейного движения по пути накопления денег и личного счастья трансформируется в цикличное (христианское) время духовного поиска и вечных истин. Именно этот катарсический эффект развязки (падение героя, его крах и воскрешение к жизни), судя по всему, побудил первых читателей «Постоялого двора» П. В. Анненкова и С. Т. Аксакова усмотреть в рассказе мощное драматическое начало543.
Полная прозрачность
Тургеневские эксперименты 1852 г. с различными степенями прозрачности фигурального мышления протагонистов почти совпадают с дальнейшими поисками Григоровича, который в 1853 г. выпустил роман «Рыбаки». Здесь он отказался от асимметрии в изображении мыслей и чувств героев и, подчиняясь законам романной поэтики, постарался добиться полной доступности и прозрачности ради создания полноценной субъективности героев (см. раздел «Вместо заключения»).
В заключение я остановлюсь на одном коротком рассказе с беспрецедентно большой концентрацией изображения мыслей и чувств протагонистки. Речь идет о новелле «Ау» М. Л. Михайлова (1855) – компактной, но исключительно драматичной истории о супружеской измене крестьянки Марины ушедшему в Питер на заработки мужу Ефиму. Вернувшийся внезапно муж требует, чтобы жена удалила из дома прижитого от проезжего барина ребенка Ваню ради сохранения семьи. Субъективность героини конструируется за счет постоянных вкраплений несобственно-прямой мысли в речь нарратора, которые погружают читателя в ощущения Марины, оказавшейся в тяжелой ситуации:
Да Марине в этом мало проку! Собралась в город, сходила, а ничего не узнала. Жив ли, нет ли?
Она сразу узнала, что колокольчик почтовый. Кому бы, однако, быть? Становой недавно проехал <…>. Разве винный поверенный кабаки объезжает? Нет, ему еще рано: недавно был. Не исправник ли? Или просто какой проезжий? Да какому быть проезжему? И куда?544
К кому теперь идти ей? На кого положиться из деревенских? Да она и минуты не осталась бы спокойною: цел ли?545
Когда вернувшийся Ефим однозначно приказывает жене избавиться от ребенка, нарратор начинает задействовать еще и пересказ мыслительных и эмоциональных актов:
Что ей делать? Как быть? Она чувствовала, что не права перед мужем, но никак не могла оправдать и его требования. Тяжко было ей, что Ефим не хочет простить ее проступка, не хочет мириться с нею, жестоко терзали ее угрызения совести. К тому же любовь ее к сынишке, и без того сильная, разрасталась в это время все больше и больше – до громадных размеров546.
Наконец, в кульминационный момент, когда Ефим оставляет ребенка в лесной чаще и силой уводит от него Марину, нарратор снова задействует пересказ, цель которого – передать ужасное состояние женщины, муж которой обрекает ее ребенка на смерть:
Марина не могла понять, что с нею делается. Темное ожидание чего-то страшного овладело всем ее существом, небывалая робость мертвила каждое слово, которое навертывалось ей на язык; мысли ее были так разбиты, что она машинально следовала за мужем547.
Эффект переживаемости у героини в этом фрагменте и в рассказе в целом заключается в том, что вне контекста уже невозможно определить, к какому сословию и статусу принадлежат Марина и ее муж.