Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если же требовалось нечто легкомысленное, недорогое, летнее, приглашалась Жешка. Ей было около шестидесяти, но никто не звал ее иначе. Шить у Жешки значило на время поселить ее у себя. Не имея ничего своего — ни семьи, ни детей, ни жилья, — она всегда у кого-то гостила, вовсе не жалуясь на судьбу, а, напротив, считая себя счастливой обладательницей легкого характера, тонкого вкуса и, главное, восхитительной фигуры. Скрестив стройные ножки и распарывая мамин старый халат, она без умолку рассказывала свои вечные истории про давнюю скоротечную карьеру балерины кордебалета, про вздыхателя-скульптора, сто лет назад вылепившего ее ножки, про новую приятельницу — «красотку, от которой дохнут мужики». Но коньком ее был старый как мир и вечно юный сюжет про очередного поклонника, который шел за ней по улице как завороженный, пока наконец не забежал вперед и не заглянул ей в лицо. А глянув, отшатнулся — и «давай бог ноги».
Тут Жешка принималась хохотать до слез, до колик. Она была фантастически некрасива, но и это превратила в лишний повод для веселья. Неделю спустя мы, слегка обалдевшие от Жешкиной болтовни, восхищенно смотрели в зеркало на мамин наряд — открытый, воздушный, с изюминкой. «Фик-фок на один бок», — говорила мама.
И кто бы мог подумать, что он перешит из старого.
А за Малым Каменным мостом возле кинотеатра «Ударник» находилась наша «придворная парикмахерская», куда мама часто брала меня с собой за компанию и для забавы. Я и правда забавляла весь зал, читая стихи и распевая песни. Особенным успехом пользовались песни Вертинского, которые всегда бисировала. А публика там была требовательная. Парикмахеры походили на лордов: сдержанные, корректные, целовали дамам ручки. Один из них, седовласый и статный, был, конечно, первым лордом и лучшим мастером. Все они независимо от габаритов, как бабочки вокруг цветка, порхали в безукоризненно белых халатах вокруг своих дам, орудуя щипцами с легкостью необычайной: нагревая, остужая, вертя их в воздухе, прикладывая на мгновенье к губам, чтоб, доведя до нужной кондиции, соорудить нечто феерическое на дамской головке. Огромные зеркала, просторные залы, широкие окна, где на подоконниках почему-то стояли потрескавшиеся от времени мраморные бюсты не то древнеримских богинь, не то матрон. Не парикмахерская, а дворцовая зала.
Свой парикмахер, свой сапожник, своя портниха… А ведь мы с мамой едва дотягивали до зарплаты, особенно пока жили вдвоем. Но, когда дотягивали, шли «пировать», покупали в Столешниковом (непременно в Столешниковом!) два пирожных «картошка», а в магазине «Сыр» на улице Горького — сто граммов сыра. Боже, какой там стоял сырный дух! Казалось, сами продавцы и даже вывеска на магазине сделаны из масла и свежих сливок.
Вообще Москва конца 1940-х и 1950-х — это мильон соблазнов, город, созданный для нашей с мамой гульбы. Один только сад «Эрмитаж» чего стоил. Мы иногда проводили там целый воскресный день — гуляя, читая, дремля на скамеечке, — а вечером шли на Райкина. Густые заросли делали сад загадочным, но любая тенистая аллея непременно выводила к маленькому кафе или палатке с чем-нибудь вкусным. Днем было тихо и немноголюдно, зато вечером вспыхивали разноцветные лампочки, на дорожках появлялась нарядная, благоухающая публика, а на эстраде — духовой оркестр. В летнем и зимнем театрах начинались представления, в кинотеатре — фильм, и не знаешь, куда бежать.
Недалеко от Эрмитажа в одном из переулков жил скорняк, к которому, впервые услышав от мамы это странное слово, я мечтала попасть. К моему разочарованию, скорняком оказалась обыкновенная пожилая женщина, единственной особенностью которой было синее пятнышко на губе. Но и тут ничего интересного. «Укололась булавкой», — объяснила мама. Зато квартира превзошла мои ожидания. Не квартира, а берлога, где тихой и темной жизнью жили меха и шкуры. Они валялись на широком диване, лежали, распростертые, на столе, висели, сколотые булавками, на деревянном женском торсе, который легко поворачивался на одной ноге. Но настоящим логовом был необъятный зеркальный шкаф, где на многочисленных полках лежали черные, рыжие, серебристые шкурки, а на распялках висели готовые и полуготовые шубы и полушубки. Казалось, раздвинь их, и попадешь в бесконечный лес шуб, откуда нет возврата. Много лет спустя, читая своим детям сказку Льюиса «Ведьма, колдунья и платяной шкаф», я вспомнила этот глубокий таинственный шкаф. «Но что могла делать у скорняка мама? — подумала я, пока писала эти строки. — У нее ведь не было в те годы никакой шубы». И вдруг ясно увидела пальто с каракулевым воротником и такой же шапочкой — мамина бессменная зимняя экипировка в течение многих лет.
«Царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной — кто ты такой?» — считалочка моего детства, которое прошло в послевоенной, неустроенной и все же удивительно домашней Москве. И обжитой ее делали люди, среди которых протекала бытовая, повседневная жизнь. Я была слишком мала, чтоб оценить их труд, но в самой их повадке, несуетной и артистичной, в красивых и уверенных движениях чувствовалось достоинство, основательность, добротность и какая-то укорененность. Даже Жешка, которая, казалось бы, шила, как и жила, на фу-фу, имела свой стиль, свой неповторимый волшебный почерк.
Мастером был и часовщик, о котором я знала только понаслышке. К нему еще с довоенных времен дедушка возил все семейные часы, от ручных до настенных. После смерти часовщика в начале 1970-х дедушка отдал наши старинные бронзовые часы в мастерскую, откуда привез их мертвыми. Из той же гильдии мастеров доктор Беленький — детский врач, навещавший меня на первом году жизни. По рассказам мамы, он знал про младенцев все, разрешал им на себя писать, откручивать себе нос и, несмотря на внушительные размеры, имел мягкие, необыкновенно чуткие руки, которыми простукивал и прощупывал чуть ли не всю новорожденную Москву.
Король, королевич, сапожник, портной… И правда, каждый из них — король в собственном микрогосударстве, живущем по законам чести. Надувательство, мошенничество, халтура — это не оттуда. Каждый из них — наследник «проклятого прошлого», реликт, чудом сохранивший свои свойства после многократных государственных акций по ликвидации личности.
Сегодня эти люди вымерли окончательно, а без них даже самый густонаселенный мир — пустыня. Нет, я не собираюсь перемывать косточки нашему времени — занятие скучное и неблагодарное. Просто, живя в пустыне и испытывая естественную жажду, пытаюсь утолить ее единственно доступным мне способом, припадая к старым, давно пересохшим источникам. А вдруг напоят.
Кривоколенный, ты нетленный.Кривоколенный, ты — душаМоей истерзанной вселенной,Где всем надеждам — два гроша.Кривоколенный, что за имя,Какой московский говорок,Вот дом и дворик, а меж нимиСиротской бедности порог.Кривоколенный — все излукиСудьбы в названии твоем,Которое — какие звуки! —Не произносим, а поем.
На лоне природы
Бабушка, закончившая два педвуза (чем очень гордилась), всегда считала, что и с познавательной, и с медицинской точки зрения городскому ребенку необходимо как можно чаще бывать на лоне природы. И в первое послевоенное лето мы сняли дачу на станции Удельная. Бабушка пасла меня, а наша хозяйка — своих коз, чьим молоком меня усердно отпаивали. Когда я с отвращением подносила ко рту кружку, активно участвующая в процессе бабушка складывала трубочкой губы и шумно втягивала в себя воздух, будто пила. Если рядом оказывалась хозяйка, бабушка в очередной раз показывала ей мои торчащие ребра и рассказывала, как в эвакуации я погибала от диспепсии и дистрофии и как она меня выхаживала. Удельная и козье молоко были в моем сознании неразлучны, хотя мне очень хотелось, чтоб Удельная осталась, а козье молоко испарилось навеки. И чудо совершилось. Как-то раз, когда дедушка приехал вечером на дачу, бабушка подала ему на ужин кофе с молоком. Едва он допил стакан, она веселым и звонким голосом сказала: «Ну вот, выпил и не поморщился, а говоришь, что козье молоко терпеть не можешь». Дедушка покраснел, уставился на нее неподвижным взглядом, потом вскочил и, опрокинув табуретку, выбежал из комнаты. Бабушка бросилась за ним, я за бабушкой. Мы нашли дедушку за калиткой. Его рвало. Я смотрела на него с ужасом и восторгом, потому что понимала, что после всего случившегося бабушке вряд ли удастся влить в меня хоть одну каплю столь полезного для рахитичных дистрофиков напитка.
Неотъемлемой частью моего раннего детства была Малаховка, где жил с семьей дедушкин давний друг дядя Яша. Хотя его дом стоял на бойком и совсем не дачном месте, поездки в Малаховку все же считались выездом на природу. Для меня — московского дворового ребенка, чьим любимым занятием было смотреть, как заливают асфальт, грызть кусочки черного блестящего вара и нюхать гашеный карбид, — пучок ранней ярко-зеленой травы в Малаховке становился событием. А уж встреча Нового года в заваленном снегом поселке — рождественской сказкой.
- Европа и душа Востока. Взгляд немца на русскую цивилизацию - Вальтер Шубарт - Публицистика
- Тайна Колизея - Глеб Носовский - Публицистика
- Семь столпов мудрости - Томас Лоуренс Аравийский - Публицистика
- Из писем - Иван Аксаков - Публицистика
- Социалистические Штаты Америки - Виктор Фридман - Публицистика