Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды в такой предсонный час я услышала мамин голос: «Женя, приезжай». Так в нашей жизни появился Женя. Между мной и мамой возник некто высокий, худой, бледное прыщеватое лицо, очки; прямые, немного сальные волосы. Он то и дело встряхивал головой, чтобы убрать их с лица. Мама говорила, что он философ. Я не знала, что такое «философ», и долго связывала это слово с бледностью, прыщами и очками. Женя иногда мне рассказывал что-то про огненную колесницу и кормил гоголь-моголем. Правда, гоголь-моголь он делал нечасто: то не было яиц, то сахара. Но когда все было, Женя растирал желток с таким рвением, что лоб его покрывался испариной, а волосы прилипали ко лбу. И тогда страх, что капли пота попадут в чашку, отравлял мне все удовольствие от блюда.
Поздним вечером к маме с Женей приходили гости. Женя садился за пианино и наигрывал песенки собственного сочинения. Вернее, музыка была Женина, а слова мамины. Она пела, а он бойко играл, слегка подпрыгивая и оттопыривая большой палец. «В старом почтовом вагоне сердце мое увезли». Что-то в этом роде.
Как-то раз я проснулась от зловещего шепота Жени:
«А ну, марш в постель». Проснулась и увидела, что стою возле маминой кровати, босая, в ночной рубашке. Мне стало страшно: как я попала сюда из другой комнаты? Тогда я поняла, что стала бродить ночами. Это случилось, наверное, с появлением Жени, от тоски по маме, когда меня переселили спать в другую комнату. И кончились мои хождения, когда Женя исчез. Мы жили скудно. Однажды мама увидела, как Женя тащит из буфета сахар, который она откладывала для меня, и выгнала его. Та ли была причина или другая, но Женя исчез. Накренившийся мир снова пришел в исходное положение.
Моя первая дружба. Галка Зайцева, белобрысая курносая подружка. Она живет за стенкой, и мы постоянно перестукиваемся и бегаем друг к другу в гости. Однажды мы с ней решили поставить к Новому году спектакль по пьесе Маршака «Двенадцать месяцев». Набрали во дворе «актеров» и распределили роли. Как-то само собой получилось, что я оказалась режиссером, поскольку идея была моя, да и книжка тоже. Каждый выбрал себе роль по вкусу. Мне очень хотелось быть падчерицей, которая ищет в лесу подснежники, но я уступила эту роль Галке. Я режиссер, и мне неудобно брать себе лучшую роль. Буду принцессой, капризной и взбалмошной. Поздний вечер. Сижу за столом и переписываю роли для всех актеров. Вдруг три звонка и голос в коридоре: «Где ваша Лара?» Дверь в комнату распахивается, и в сопровождении бабушки влетает разгневанная тетя Шура, Галкина мать. «Ты что это? — набросилась она на меня. — Ты что это из моей девки падчерицу сделала, а? Она, значит, падчерица, а ты прынцесса? На каком основании?! Знаем мы вас. Небось себя в обиду не дадите». Она повернулась к бабушке: «А вы куда смотрите? Сами воспитателей учите, а внучка ваша над моей девкой измывается. Больше ее ноги здесь не будет. Прынцесса». Бабушка пыталась что-то ответить, но тетя Шура, не слушая, выбежала за дверь так же стремительно, как вбежала. Спектакль не состоялся, но дружба не расстроилась. Собираясь гулять, я по-прежнему стучала Галке в стенку, и она стучала в ответ или кричала в форточку:
«Иду. Одююсь». Но чем старше, тем труднее утешаться, тем меньше событий и дел, в которые можно уткнуться, как в подушку. Уже не столь упоительны стали предутренние часы.
Не давали покоя события дневной жизни.
«Отойди от нас. Ты еврейка», — сказала мне самая старшая из дворовых подружек. «А что это такое?» — спросила я. «Евреи — это те, у кого черные волосы. Евреи нехорошие. Помнишь, ты меня пихнула, когда у меня нога болела?» Я не помнила, но мозг лихорадочно работал: «Еврейка, черные волосы, пихнула». Надо пойти домой и спросить.
«Не слушай ее, — говорила бабушка. — Она глупая девчонка». Но как не слушать, когда за мной бегают по двору и кричат: «Сколько время, два еврея, третий жид по веревочке бежит. Веревочка лопнула и жида прихлопнула».
Вот когда я впервые поняла, что у меня нет защиты. Мне казалось, что, будь у меня отец, путь даже такой больной, вечно кашляющий, как у соседки Верочки, все было бы иначе. А что могут сделать с ватагой орущих ребят мама, бабушка и тихоголосый дед. Да их самих легко обидеть.
«Сколько время, два еврея, третий жид по веревочке бежит…» Вот когда я впервые почувствовала себя не такой, как все. Могла ли я думать, что отныне всю жизнь быть мне чужаком и никуда от этого не деться? Нет.
Тогда мне казалось: вот выйду завтра во двор и увижу раскаяние на лицах ребят. И Людка Ведемина, самая старшая из подружек, подойдет и скажет… я не могла вообразить, что она скажет, но сердце замирало и слезы выступали на глазах.
А наутро все повторялось снова, и почва ускользала из-под ног. Ускользание почвы. Иногда это ощущение сладостно и желанно. Однажды мальчик, с которым я играла во дворе, сказал, что хочет пить, и позвал к себе. Я впервые попала внутрь чужого дома, на который привыкла смотреть только снаружи. Со двора, знакомого до каждой царапины на стене, вдруг вошла в незнакомую комнату. Секунда отделяла привычное от непривычного, уличный шум от тишины, солнечный свет от комнатных сумерек. Привычное открывалось мне с новой точки. И вдруг все покачнулось и поплыло перед глазами: и тюлевые занавески на окнах, и тикающий будильник, и графин на столе.
Такое же головокружение испытала я на даче в Расторгуеве, когда заблудилась и попала в сырой овраг, голубой от незабудок. Я собирала их, стоя на коленях во влажном мху. Собирала, забыв о времени. Но, очнувшись, испугалась, что не найду дорогу домой, и побежала куда глаза глядят. Через несколько шагов я увидела знакомую крышу и поняла, что была рядом с домом. И с этой новой точки мой дом выглядел странным, нереальным. И все как бы слегка качнулось и сместилось, как занавеска на сквозняке.
И когда такое случается, исчезают стертые, скучные связи. Все распадается. Не рушится, а распадается на отдельные самоценные миги, которые могут сцепиться снова, но в каком-то ином непредсказуемом порядке. А пока ты вне игры и смотришь на все, даже на свою жизнь, как бы со стороны. Но не как отверженный, изгнанный, а в полном согласии с окружающим, раздробившимся на отдельные миги, но сохранившим красоту и цельность.
* * *Московское детство: Полянка, Ордынка,Стакан варенца с Павелецкого рынка —Стакан варенца с незабвенною пенкой,Хронический кашель соседа за стенкой,Подружка моя — белобрысая Галка.Мне жалко тех улиц и города жалко,Той полудеревни, домашней, давнишней:Котельных ее, палисадников с вишней,Сирени в саду, и трамвая-«букашки»,И синих чернил, и простой промокашки,И вздохов своих по соседскому Юрке,И маминых бот, и ее чернобурки,И муфты, и шляпы из тонкого фетра,Что вечно слетала от сильного ветра.
* * *И висело белье, полощась на ветру.И висело белье, колыхаясь от ветра.О, какое печальное сладкое ретро!Как из памяти эту картинку сотру?Синька, бак для белья, и доска, и крахмал,У бабули в руках бельевые прищепки,И белы облака удивительной лепки,И ребенок, стоящий поблизости, мал.И ребенок тот — я. И белей облаковПростыня, и рубашка — небесного цвета.И всему, что полощется, — многая лета,Цепкой памяти детской, щадящих веков.
* * *— Да ничего особенного тамИ не было. Убожество и хламВ твоей замоскворецкой коммуналке —Клопиные следы и коврик жалкий,И вата между рамами зимой.
— Да-да. Все так. Но я хочу домойВ свое гнездо, к тем окнам, к тем соседям,К той детворе. Давай туда поедем.Там во дворе — волшебная сирень.Там у соседки — сильная мигрень.Мигрень — какое сказочное словоИ как звучит загадочно и ново!
Там город мой, в котором я росла,Который я, к несчастью, не спасла,Там город мой, домашний и зеленый,Людьми, которых нету, населенный,Тот город, что моим когда-то был,А стал чужим. И сам себя забыл.
А у нас во дворе
Мы с Галкой Зайцевой играли в дочки-матери в нашем дворе на Большой Полянке. Гнездышко для дочек — моей целлулоидной Мальвины и Галкиного пупса Машки — свили в одном конце двора, а «молоко» для них носили из другого, где всю весну не просыхала глубокая необъятных размеров лужа. Пока наши «дети» спали после обеда, я в очередной раз отправилась за «молоком». Возвращаясь с двумя полными ведерками, споткнулась о какой-то булыжник и упала. Попыталась подняться, но, почувствовав острую боль в колене, осталась лежать. Вот полегчает, тогда встану. Пустые ведерки валялись рядом, а я лежала и ждала, когда пройдет колено. И вдруг во двор въехала большая черная машина и двинулась прямо на меня. Видя, что она приближается, я еще раз попыталась подняться, но не смогла. То ли действительно так болело колено, то ли страх помешал. Поняв, что мне не встать, я приготовилась к концу. Гибель под колесами протяжно гудящего черного чудовища казалась неминуемой. Я вжалась в землю и застыла. На секунду приоткрыв глаза, я, как в тумане, различила лица дворничихи тети Маруси, истопника дяди Пети, Галкиной мамы, портнихи Зины из квартиры напротив, Димки и Марика из бокового флигеля… Все они смотрели на меня долгим и скорбным взглядом, прощай, мол, девочка. Жаль твоих близких, но что поделаешь — от судьбы не уйдешь. Зажмурившись, я еще сильнее вжалась в землю и вдруг почувствовала, как чьи-то руки подняли меня и понесли. Я открыла глаза и увидела ЕЕ — ту, которая была постоянным предметом моей зависти и восхищения. Во-первых, потому что ей было четырнадцать, а мне шесть. Во-вторых, потому что она была сестрой Юрки Гаврилова, который учился в Суворовском училище и давно мне нравился. В-третьих, потому что ее звали как меня, но при этом она была высокой, стройной и, в отличие от меня, не косолапила. И вот девочка, к которой я и подойти не смела, несет меня на руках. Что же это делается? Только что была на волосок от гибели и вдруг оказалась на верху блаженства. А может, я уже умерла и попала в рай, про который рассказывала тетя Маруся, когда приходила греть мне обед.
- Европа и душа Востока. Взгляд немца на русскую цивилизацию - Вальтер Шубарт - Публицистика
- Тайна Колизея - Глеб Носовский - Публицистика
- Семь столпов мудрости - Томас Лоуренс Аравийский - Публицистика
- Из писем - Иван Аксаков - Публицистика
- Социалистические Штаты Америки - Виктор Фридман - Публицистика