не зная, как с природою мириться —
и то ли в скит опять бежать молиться,
и то ли тоже с девкою — под стог.
Сжимая посох, тяжкий от росы,
направился топиться он в молчаньи.
Над синими безумными очами,
как вьюга, бились белые власы.
Он в озеро торжественно ступил.
Он погружался в смерть светло и кротко.
Но вот вода дошла до подбородка,
и схимник вдруг очнулся и... поплыл.
И, озирая небо и тайгу,
в раздумиях об истинном и ложном
он выбрался на противоположном
опять-таки греховном берегу.
Его уста сковала немота.
Он только прошептал: «Прости, о боже!» —?
5 Е. Евтушенко
65
и помахал скиту рукой, и больше
его никто не видел никогда.
И перли к солнцу травы и грибы,
и петухи орали на повети,
и по планете прыгали, как дети,
ликующе безгрешные грехи.
66
БАЛЛАДА СПАСЕНИЯ
Я заблудился в лесах архангельских
с убитым тетеревом,
с ружьишком ветхим.
Я ветви спутанные собой расхряскивал
и снова мордой —
Природа мстила
о ветви,
ветви...
мне,
онемевшему,
за то, что вторгся и покусился,
к мертвый тетерев,
смотря насмешливо,
из-под багряных бровей косился.
Лоснились глыбы,
круглы, как луны.
Все в паутине стояли сосны,
как будто терлись о них колдуньи
и оставляли седые космы.
Шли третьи сутки...
Не выпускала
меня природа из окруженья,
5*
67
и сотни женщин
светло,
пасхально
мне пели:
«Женя!..»
И снова: «Женя-я...»
И я бросался на эти хоры,
а хоры двигались,
перемещались
и, обещая иные холмы,
колоколами перемежались.
Но застревал я в болотном иле,
хватал руками одни туманы,
как будто женщины мне тоже мстили
за все обиды,
за все обманы.
К ручью лесному под это пенье
припал губами я, ослабелый,
на повороте,
где сбитень пены
качался странно,
как лебедь белый.
Вода играла моею тенью
и чьей-то тенью —
большой,
косматой,
и, как два зверя, как два виденья,
мы пили молча —
я и сохатый.
А лес в церковном своем владычестве,
дыша, как ладаном, сосновой терпкостью,
вставал соборно,
вставал готически,
68
и в нем подснежники свечами теплились.
Мерцали белые балахоны,
и губы, сложенные в молитве,
и пели хоры,
и пели хоры:
«Аве Мария!
Аве Мария!»
Но вдруг услышал я барабаны —
ладони чьи-то в них били люто.
И вдруг бананы,
и вдруг бананы
на ветках сосен зажглись, как люстры.
По хвойным иглам неслись мулатки,
смеясь, как могут лишь дети Кубы,
и, как маисовые початки,
белозернисто играли зубы.
Под барабаны,
под барабаны
в санта-хуановых лиловых бусах
северодвинскими берегами
ко мне на выручку шли барбудос.
И, закусивши до крови губы
и сапогами гадюк расплющивая,
я продирался
на голос Кубы,
на революцию,
на революцию!
Я прорубался,
тропу отыскивая,
разбит
и грязью вконец обляпан,
на революцию,
как на единственное,
что не обманывал,
что не обманет.
И вдруг увидел,
почти что падающий,
как на пригорке,
за буревалом
в руках веснушчатых
взлетали палочки
над красным крошечным барабаном.
А барабанщик,
чуть-чуть повыше
с восторгом слушающего барбоса,
рад,
что не просит никто потише,
вовсю выстукивал марш барбудос.
И рядом девочки из школы сельской,
идя цепочкой по косогорам,
под рев лосиный,
под вскрики селезней
без слов мелодию пели хором.
Все исцарапанные о заросли,
они устали уже, как вищго,
но этой песнею,
взявшись за руки,
меня искали
и знали —
выйду.
Мелькнули чьи-то косички куцые
и чьи-то вскрикнувшие глаза...
Так ты,
кубинская революция,
в лесах архангельских меня спасла.
70
На шхуну по-корсарски
взбираются, ловки,
еще вчера — курсанты,
сегодня — моряки.
И делают затяжки,
как должно морякам,
и новые фуражки
макают в океан.
И свищут баламутно —
идет игра в аврал! —
и каждый полуюнга
и полуадмирал.
К причалу прикипели,
в них злобно влюблены,
мальчишки-курнопели,
от зависти бледны.
А там, на той посуде,
с трубчонками во рту
такие же, по сути,
мальчишки на борту.
71
Хожу я косолапо,
как истинный моряк,
а я еще салага,
а я еще сопляк.
Вы сходите, мальчишки,
от зависти с ума,
но видел я штормишки,
а вовсе не шторма.
Что жизнь меня швыряла,
я это просто врал,
и не было аврала,
а лишь игра в аврал.
Но по ночам подспудно
твердит какой-то бес,
что будет крик: «Полундра!»,
что будет главный бенц!
Тельняшка жаждет шквалов.
Пришли бы поскорей
мои двенадцать баллов —
двенадцать козырей!
Но нет пока полундры,
и ветер не взыграл...
Гуляю, полуюнга
и полуадмирал.
И не было мне тяжко,
и разве что в гульбе
соленая фуражка
на шалой голове!
72
БЕРЕЗА
Он промазал, охотник.
Он выругался,
гильзу теплую
в снег отряхнул,
а по веткам разбуженным
двигался,
колыхая сосульки,
гул.
И береза с корою простреленной,
расколдованное дитя,
вся покачивалась,
вся посверкивала,
вся потягивалась
хрустя.
И томилась
испугом невысказанным,
будто он,
прикоснувшись ко лбу,
разбудил поцелуем —
не выстрелом,
как царевну в хрустальном гробу.
И охотник
от чуда возникшего
73
даже вымолвить слова не мог;
от дробинок его,
в ствол вонзившихся,
брызнул,
брызнул
березовый сок.
И охотник,
забыв об измотанности,
вдруг припал
пересохшей душой,
будто к собственной давешней молодости,
к бьющей молодости чужой.
Зубы сладко ломило
от холода,
и у ног
задремало ружье...
Так поила береза
охотника,
позабыв,
что он ранил ее.
74
ЗАЧЕМ ТЫ ТАК?
Когда радист «Моряны», горбясь,
искал нам радиомаяк,
попал в приемник женский голос:
«Зачем ты так? Зачем ты так?»
Она из Амдермы кричала
сквозь мачты, льды и лай собак,
и, словно шторм, кругом крепчало
«Зачем ты так? Зачем ты так?»
Давя друг друга нелюдимо,
хрустя друг другом так и сяк,
одна другой хрипели льдины:
«Зачем ты так? Зачем ты так?»
Белуха в море зверобою
кричала, путаясь в сетях,
фонтаном крови, всей собою:
«Зачем ты так? Зачем ты так?»
Ну, а его волна рябая
швырнула с лодки, и бедняк
шептал, бесследно погибая:
«Зачем ты так? Зачем ты так?»
75
Я предаю тебя, как сволочь,
и нет мне удержу никак,
и ты меня глазами молишь:
«Зачем ты так? Зачем ты так?»
Ты отчужденно и ненастно
глядишь — почти уже как враг,
и я молю тебя напрасно:
«Зачем ты так? Зачем ты так?»
И все тревожней год от году
кричат сквозь непогодь и мрак
душа — душе, народ — народу:
«Зачем ты так? Зачем ты так?»
70