да с морями слез горючих,
да с горами всех забот, —
выйдет, брат,
что невезучих
больше тех,
кому везет.
И, бывает, в захмеленьи
начинаю этак врать,
чтоб о жизни разуменья
от везенья не терять...»
Замолчал,
губами чмокал,
сети связывая,
и хитрили губы,
что-то
29
не досказывая.
Звали в путь его ветра,
семг а-розовуха.
«Ладно, парень,
мне пора.
Так-то,
бляха-муха!»
30
СОВЕРШЕНСТВО
Тянет ветром свежо и студено.
Пахнет мокрой сосною крыльцо.
И потягивается освобожденно
утка, вылепившая яйцо.
И глядит непорочною девой,
возложив, как ей бог начертал,
совершенство округлости белой
на соломенный пьедестал.
А над грязной дорогой подталой,
над зацвелыми крышами изб
совершенство округлости алой
поднимается медленно ввысь.
И дымится почти бестелесно,
все пронизанное зарей,
совершенство весеннего леса,
словно выдох земли — над землей.
Не запальчивых форм новомодность
и не формы, что взяты взаймы, —
совершенство есть просто природное
совершенство есть выдох земли.
31
Не казнись, что вторично искусство,
что ему отражать суждено
и что так несвободно и скудно
по сравненью с природой оно.
Избегая покорности гриму,
ты в искусстве себе покорись
и спокойно и неповторимо
всей природностью в нем повторись.
Повторись, — как природы творенье,
над колодцем склонившись лицом,
поднимает свое повторенье
из глубин, окольцованных льдом...
32
НЕВЕСТА
На Печоре есть рыбак
по имени Глаша.
Говорит с парнями так:
«Глаша,
да не ваша!»
Ухажеров к ляду шлет,
сердится
серьгами.
Сарафаны себе шьет
из сиянья северного!
Не красна она, наверно,
модною прическою,
но зато в косе
не лента,
а волна печорская!
Недоступна и строга,
сети вытягает,
а глаза,
как два сига,
из-под платка сигают!
Я ходил за ней,
робея,
3 Е. Евтушенко 33
зачарованный,
как черемухою,
ею
зачеремленный.
Я не знал, почему
(может быть, наветно)
говорили по селу
про нее:
«Невеста».
«Чья? —
ходил я сам не свой.
Может, выдумали?»
Рыбаки,
дымя махрой,
ничего не выдымили.
«Чья она?
Чья она?
Чья она невеста?» —
спрашивал отчаянно
у норд-веста.
Вдруг один ко мне прилип
старичок запечный,
словно тундровый гриб,
на мокре взошедший:
«Больно быстр, я погляжу.
Выставь четвертиночку —
и на блюдце положу
тайну,
как чаиночку...»
Пил да медлил, окаянный,
а когда все выкачал:
«Чья невеста?
Океана...
34
Того...
Ледовитыча...»
Если б не был пьюха стар,
если б не был хилый,
я б манежничать не стал —
дал бы в зад бахилой!
Водят за нос меня.
Что это за шутки!
Аж гогочет гагарня,
аж хохочут щуки!
Ну, а Глаша на песке
карбас
высмаливала
и прорехи в паруске
на свету высматривала.
Я сказал ей:
«Над водой
рыба вспрыгивает,
и, от криков став худой,
чернеть вскрикивает.
Хочешь — тундру подарю
лишь за взгляд за ласковый?
Горностаем подобью
ватник твой залатанный.
Пойду с неводом Печорой
в потопленные луга,
семгу выловлю,
в которой
не икра,
а жемчуга.
Все сложу я,
что захочешь,
у твоих подвернутых
у резиновых сапожек,
чешуей подернутых.
В эту чертову весну,
сам себя замучив,
я попался на блесну
зубов твоих зовучих.
Но от пьюхи-недовеска,
пьяным-пьяного,
я слыхал,
что ты невеста
океанова?!»
Отвечала Глаша:
«Да. .
Я его невеста.
Видишь, как в реке вода
не находит места.
Та вода идет,
идет
к седоте глубинной,
где давно меня он ждет —
мой седой любимый.
Не подав об этом вести,
веслами посверкивая,
приплыву к нему я
вместе
с льдинками-последками.
И меня он обоймет
ночью облачною,
и в объятьях обомнет,
разом обмершую.
На груди своей держа,
36
все забыть поможет.
В изголовье мне
моржа
мягкого
положит.
Мне на все он даст ответ,
всплесками беседуя...
Что мои семнадцать лет?
С ним я,
как безлетняя.
Все семнадцать чепушинок
с меня ссыплются,
дрожа,
как семнадцать чешуинок
из-под вострого ножа.
Океан
то обласкает,
то грома раскатывает.
Все он гулом объясняет,
все про жизнь рассказывает.
Парень,
лучше отвяжись.
Я твоей не стану.
Что ты скажешь мне про жизнь
после океана?
Потому себя блюду,
кавалер ты липовый,
что такого не найду,
как и он,
великого...»
И поднялся парусок
и забился влажно,
37
и ушла наискосок
к океану Глаша.
Я шептал —
не помню что
с опустелым взглядом.
Видно, слишком я не то
с океаном рядом.
И одно,
меня пронзив,
сверлит постоянно:
что же я скажу про жизнь
после океана?!
38
ТЯГА ВАЛЬДШНЕПОВ
Приготовь двустволку и взгляни:
вытянув тебе навстречу клюв,
вылетает вальдшнеп из луны,
крыльями ее перечеркнув.
Вот летит он, хоркая, хрипя...
Но скажи, — ты знаешь, отчего
тянет его, тянет на тебя,
а твою двустволку — на него?
Он летит, и счастлив его крик.
Ты, дрожа, к двустволке приник.
Он — твой безоружный двойник.
Ты — его бескрылый двойник.
Разве ты бескрылость возместишь
выстрелом в крылатость? Дробь хлестнет,
но ведь это сам ты летишь,
это сам себя стреляешь влет...
39
ОЛЕНИНЫ НОГИ
Бабушка Олена,
слышишь,
как повсюду
бьет весна-гулена
в черепки посуду,
как захмелела сойка
с березового сока
и над избой твоей
поет,
что соловей?
Ты на лес,
на реченьку
посмотреть сходи...
Что глядишь невесело
на ноги свои?
И ночами белыми
голосом-ручьем
с ними,
ослабелыми,
говоришь о чем?
«Ноженьки мои, ноженьки,
что же вы так болите?
40
Что же вы в белые ноченьки
снова бежать не велите?
«Лодочки» в пляске навастривая,
вы каблуки сбивали,
и сапоги наваксенные
за вами не успевали.
Вы торопились босыми
в лес по заросшей тропочке,
посеребренные росами,
вздрагивая по дролечке.
И под рассохлой лодкою,
где муравьи да кузнечики,
гладил он вас, мои легкие,
ровные, словно свечечки.
Ноженьки мои, ноженьки,
кроме гулянок с гармошкой,
знали вы тяжкие ношеньки —
ведра, мешки с картошкой.
Все я на вас — то с тряпкою,
то с чугунком, то с вилами,
то с топором, то с тяпкою, —
вот вы и стали остылыми.
На вас я полола-выкашивала,
мыкалась в снег и в дождик;
на вас я в себе вынашивала
осьмнадцать сынов и дочек.
41
Ни одного не выскоблила —
мы ведь не городские.
Всех я их к сроку вызволила,
всех отдала России.
Всех я учиться заставила.
«Вникайте!» — им повторяла.