Володя. И тотчас уснул.
«Вот видишь, уже «твой Бочкин», прежде ты так не говорил… Нет, все-таки мы, люди, плохой народ», — покачала головой, глядя на размягченное в глубоком сне лицо мужа. Василю сегодня не очень-то сиделось у них, собрался одним из первых… Никогда уже, видно, не вернется былая простота их отношений. Валентина по годам была старше Бочкина, опытом же, в смысле понимания окружающей жизни, был богаче он. Именно Бочкин учил ее смотреть на вещи не только со своей точки зрения, учил разбираться, думать, анализировать… Что не все белое — белое и черному порой присущи светлые, ясные тона.
10
…Работа в газете увлекла Валентину. Ей нравилось читать влажные после оттиска, пахучие гранки. Нравилось наблюдать в типографии, как идет верстка. В свободное от корректуры время привела в порядок подшивку газет, занялась письмами читателей, которые кучами валялись в столах Бочкина и редактора. Видя, что оба они рады этому, попросила разрешения ответить на некоторые письма, попробовала напечатать ответ на машинке. Сначала подолгу искала каждую букву, потом стало получаться.
С Володей они виделись мало. Уборка шла туго, при перевозке по-прежнему теряли зерно, хотя по инициативе Бочкина райком комсомола выступил в газете с призывом к молодежи объявить войну расточительству. Володю по-прежнему терзали звонками из области по поводу непрекращающихся жалоб… Он уставал настолько, что засыпал сразу, едва приклонив голову к подушке. Иногда Валентина пыталась рассказать ему о редакции, о своих успехах в машинописи, он отмахивался:
— Все вы там умники: из опытного педагога сделали неопытную машинистку. Мне первому надо за это голову свернуть. В школах не хватает учителей, кадры для нас — основная проблема, а тут, под боком…
— Что ты предлагаешь? — спрашивала Валентина. Пойти на место Александры Ивановны? Уехать в отдаленную школу? Если хочешь, уеду, — и замолкала, видя, каким беспомощным становится лицо мужа, и сама пугаясь возможности ни с того ни с сего разлучиться с ним.
Раз в неделю проводили летучку. Бочкин яростно ругал все напечатанные в газете материалы, редактор покорно молчал, видимо, соглашаясь. Валентине сначала казалось, что после такой самокритики они сделают следующий номер лучше, интересней. Но ничего не менялось.
— Выходит, грешу и каюсь, каюсь и грешу, — заметила однажды Валентина. — Кто вам мешает сделать газету лучше? Если вы знаете, что в ней плохо, сделайте хорошо.
— Почему мы? — взвихрился Бочкин. — А вы что, в стороне? Вот как раз приказано расследовать кляузу Рыбина, — подсунул ей письмо. — Школа, близкое вам дело… не закричите «хенде хох»?
— Не закричу.
— Да брось ты, — растерянно сказал редактор. — Валентина Михайловна и так тянет за троих.
— Меня, небось, вы не жалеете, — состроил трагическую рожу Бочкин. — А чуть жена начальника, нате вам!
Редактор и Валентина, взглянув друг на друга, рассмеялись: ну что с ним поделаешь? Оставалось поставить точку над «и».
— Решила, значит, поеду.
В тот вечер Володя вернулся раньше обычного; после ужина Валентина уговорила его хоть немного побродить. Ночь выдалась на удивление темной, мрак поглощал все вокруг, казалось, ничего не было — они и меловая тропа под ногами, обрывающаяся в пустоту.
— Спустимся? — почему-то шепотом спросил Владимир.
— Лучше наверху. Ветра больше, видно далеко. — Валентина прижалась к нему, сказала счастливо: — Я, кажется, выбираюсь дальше машинки, Володя. Завтра еду в Рафовскую школу по письму Рыбина.
— Зачем тебе это? — огорчился Владимир. — Там сто комиссий разбирались, их все до единой выпачкал своими кляузами Рыбин. Неужели твои товарищи не могут в этом деле обойтись без тебя?
— Я уже дала слово, Володя.
— Ну, смотри.
По тропе из оврага кто-то поднимался.
— Дарья Никитична, это вы? — окликнул Владимир.
— Я.
Хозяйка, вся в черном, сливаясь с окружающей тьмой, медленно прошла мимо них.
— Кто у нее там, в овраге, не знаешь? — спросила Валентина тихонько.
Он обнял ее одной рукой. Сказал глухо:
— Дочку расстреляли немцы. За связь с партизанами. Ей было пятнадцать лет. Нина Филатова. И еще троих комсомольцев.
Молчала ночь. Молчало утонувшее во мраке село. Сторож ударил где-то недалеко в било. Густой мелодичный звон пронесся во тьме всколыхнувшим все вокруг стоном…
11
Рядом, за переборкой, сдержанно простонала тетя Даша. Плохо с сердцем? Валентина встала, прошла к ней, зажгла матовый, в виде распустившегося тюльпана ночник:
— Тетя Даша, милая, что с вами? Сердце? Дать валидолу?
— Разбудила я тебя, Валя, — села на кровати тетя Даша. В широкой ночной кофте, с распущенной седой косичкой, она выглядела старой и слабой. — Нету сна у меня. Днем когда и вздремну, а как ночь, хоть глаз выколи. Брожу, брожу по хате, мужа вспоминаю, Нину… Зажгу свет, погляжу на фотографии — лица-то их в памяти как в тумане. У Нины волосы были мягкие, руками помню… А лицо… все маленькую вижу. Сидит, бывало, на припечке, поет: «Мы красная кавалерия, и про нас былинники речистые ведут рассказ…» Прикрикну: «Помолчи-ка, сопливая кавалерия!» А она: «Мамо, я буденновцем стану, вот увидите!» Иной раз забудусь я, Валя, и вроде приснится мне, что внучка у меня есть от Нины. Такая же беленькая, волосики мягкие. Сидит на припечке, спивае про кавалерию. Так и сполохнется сердце… Проснусь: ведь это я Алену нашу во сне видела, сама научила ее эту песню петь!
— Пойдемте-ка выпьем чайку, тетя Даша, чайник, верно, еще горячий. — Валентина обняла старушку за плечи, помогая подняться. — У нас на севере чай зовут душегреем… Мне тоже не спится. Устала. Думала, приклоню голову к подушке, и все. Ан нет, старость, видно, в самом деле не радость.
— У тебя ли старость, Валя. — Тетя Даша надела халат, сунула ноги в валенки. — У меня, поди, старость-то… Семь десятков, не шутка. Начну вспоминать, господи, живу-то как давно. Империалистическую помню. Гражданскую помню. Как ссылали куркулей, помню, как колхоз начинался… Нас у матери было девять человек, тато пришел с войны в пятнадцатом году чахоточный, скоро помер. Уж как мама билась-колотилась с нами, передать не могу. Ведь по миру ходили мы, Валя, побирались по селам… А сейчас достану из сундука все свои награды да грамоты, гляжу на них, плачу: какой почет, и кому — скотнице! Поднимись сегодня мамо и тато из могилы, не поверили бы. Дому моему не поверили бы, всей нашей жизни… — Она грела о чашку с чаем ладони, вздыхала тихонько. Валентина не перебивала, пусть человек отойдет душой, выговорится. — Давно живу, Валя, ой, давно! Жить-то вроде и хватит уже, а помирать не хочется. Вон баба Гапа, под восемьдесят, а ведь тоже… Любим мы жизнь нашу ругать, а помирать никто не