и проживали в довольно-таки буржуйских условиях в арендованном доме. А тут ихний дом передали в ЖАКТ, в котором последняя буква «т» означала «товарищество». И супругам в квартиру по-товарищески подселили многосемейного товарища Бараева — супруга покойной племянницы ихней кухарки, при трех, я извиняюсь, пацанах и второй жене. Тут даже склонный к небожительству Мишель забеспокоился и написал об этих делах Главному Пролетарскому Писателю. Чье высокое имя носил на себе этот самый ЖАКТ.
На дворе был давно уже не старый режим, эдакий писатель был высокое и опасное начальство. По получении евойного ответного письма все правленцы в полном составе заявились к Мишелю и В. В. и поклялись, что они в ту же секунду выселяют от них обнаглевших Бараевых, чье даже имя им произносить до крайности отвратительно. Но тут Мишель вдруг застыдился: как же так же, он в своих рассказиках и фельетонах обличает всяческий блат, а тут он как бы и сам попадает в блатники, пущай т. Бараев проживает, куда подселился. А что т. Бараев пьет горькую и диким образом скандалит с женой, так надо разделять всеобщую пролетарскую участь. Не в театре. Не старый режим.
Но под этот передовой аккомпанемент Мишель все ж таки много чего понаписал — и в серьезном для него разрезе про возвращенную молодость, и для заводской стенгазеты, и для детишек, развлекаясь при этом картишками и телефонными разговорчиками с девицами. Покуда Вера Владимировна трудилась над корректурами и печатала добавления к письмам читателей, которые заваливали Мишеля своими, я извиняюсь, дуростями, а Мишель кой-чего из них решил издать отдельной книжкой.
Жаловаться Вере Владимировне приходилось только своему дневничку насчет того, что с Мишелем ей обратно «трудно» — вечерами он лежит, думает или пишет, раздраженный, озабоченный, злой и далекий, «чужой». «Все эти неожиданные квартирные дела, все эти дрязги угнетающе действовали на него, а я не сумела уберечь, отгородить его от них. Но я знала: я должна очень пожалеть Михаила. Он больной и усталый, я не должна от него ничего требовать, должна очень-очень жалеть его… Да, это был очень беспокойный, трудный год».
А летом все вместе решились прокатиться на все лето на юг, так и из этого вышла одна сплошная нервотрепка. Правда, во время Валиной болезни Мишель показал себя до крайности нежным и заботливым папашей.
И зима 1931/32 г. вышла такая же беспокойная и трудная, как и прошлогодняя. Квартирные же дела даже ухудшились:
«…нашу столовую Михаил зачем-то уступил Бараевым (до этого они жили в коридоре и на кухне), а в Валиной детской он посоветовал мне, во избежание дальнейших уплотнений, кроме моего хорошего друга Модеста, который жил у нас с прошлого года вместе с Валей, которого он очень любил, прописать „фиктивно“ Модестову мамашу — без права пользоваться комнатой, на что и она, и Модест дали свое полное согласие. Но Александра Геннадиевна, которая так кичилась тем, что она Рюриковна — ведет свой род от князя Рюрика, — оказалась самой бессовестной и наглой обманщицей — летом она переехала фактически в Валину комнату и тем лишила мальчика своего угла, да к тому же причинила мне массу неопрятностей своим пребыванием — „развела“ в квартире клопов и блох, отравляла воздух запахом керосинки, которой она отапливала комнату, и т. п. И поделать с ней я ничего не могла. Михаил прямо говорил: „Надо примириться с тем, что нас надули“».
А личная жизнь тянулась по привычной планировке: любит — не любит, приблизился — отдалился… У Мишеля какие-то амурчики, поделки для Мюзик-холла… Но случались и серьезные происшествия:
В начале декабря произошла у нас крупная неприятность. Михаилу позвонили одни «друзья», как он сказал, и предложили купить «по дешевке» какие-то трикотажные костюмы. Я предупредила его, чтобы он прежде принес эти вещи показать мне, чтобы решить, стоит ли их приобретать. Конечно, он меня не послушал, а вещи оказались не стоящими той цены, которую он за них дал, вообще были скверного качества, и мы решили, что он на другой день отнесет их обратно. Я чувствовала, конечно, что это были за «друзья», поняла, что тут замешана женщина, и потому мне особенно не хотелось «поощрять спекуляцию». (Я оказалась права — вещи продавала эта Циля Островская, очень ловкая, оборотистая дамочка.) У нас к тому же в последнее время было очень мало денег, и поэтому особенно не хотелось бросать большие деньги на ненужные и негодные вещи. Конечно, Михаил вещи обратно не снес, а на другой вечер неожиданно подарил их своей сестре. Я была поражена таким поступком и высказала ему все это. И конечно вышла нелепая, ненужная и глупая ссора. И мне снова стало тяжело и безвыходно жить… И я писала: «Я увидела полную, окончательную невозможность создать хорошие, близкие наши отношения… Вчера он вернулся в 3, а сейчас половина 2-го, а его все нет. Чувствую, что его снова начинают тянуть „чужие женщины“… Но уже во вторую половину зимы наши отношения снова изменились к лучшему. Он как-то много говорит со мной о своих делах, он как-то мягче, ближе и искреннее со мной. Но он меня беспокоит, он плохо чувствует себя, перегружен работой, причем работой, не дающей ни удовлетворения, ни больших денег… Он много нервничает, волнуется, беспокоится… Последние дни он говорил, что на него „ожидается гонение“ — об этом предупреждают его со всех сторон его друзья… Его будто бы думают обвинить „во вредительстве“. Было совещание цензоров и членов ГПУ по его вопросу. Все же они вывели заключение, что он „порождение советской власти“ и только неправильны методы его работ… В общем же, в литературном смысле, это была малопродуктивная зима. Итак, отношения наши как будто несколько наладились… И физическая близость наша, конечно, возобновилась. А потом снова беспокоили состояние здоровья Михаила и трудности жизни… А затем как-то (7 марта) я целый вечер — до трех часов ночи — провела с Михаилом. Неожиданно он разоткровенничался и рассказал о своих последних „изменах“: Галочка Баринова, Ниночка — художница (Лекаренко), жена концессионера и Цилька Островская. Всё это легкие флирты, не оставляющие на душе осадка, к тому же ни одна из этих женщин ему, кажется, серьезно не нравилась, кроме, пожалуй, Цильки… все это было мне теперь безразлично… Вскоре подошло лето, и мы поехали на дачу в Сестрорецк. На этот раз — на дачу Кольцова, на Полевой ул. (На этой даче, уже летом 33-го года, Михаил закончил свою „Возвращенную молодость“.) Михаил был дачей доволен, но почему-то нервничал и хандрил…»
Вот таким-то вот скучным манером они и тянули свое житье-бытье.
Правда,