Я хочу Тебя, я не могу терпеть этой пытки — отдайся мне: дай мне счастье, дай мне творчество, дай мне жизнь. Пусть жизнь втроем — я соглашусь и на эту пытку, после пыток этих дней.
Я знаю, ах, как я знаю, что и сегодня мне не удастся остаться с Тобой, мучаться в застенке твоей спальни: он уже ПОЧУЯЛ, он не уйдет и сегодня.
Прощай, любимая!»
Но через пять дней после «прощай» обратно «здравствуй»:
Пишу Тебе, угрюмо, но спокойно:
Страсть — улеглась… под кнут, под эшафот;
На сердце, некогда пылавшем знойно,
Кровавой коркой нарастает лед.
…………………………………………
Тоска моя, огромная, как солнце,
Покоя Твоего не возмутит.
Мои порывы дерзостны и резки,
Я — грубый зверь, я — грязный троглодит;
Задерни шелк сигнальной занавески
И позднего любовника не жди.
Твое плечо, спина твоя, колена —
Пусть соскребут клеймо голодных рук,
Развеют чары чувственного плена,
Преддверья длительных постельных мук.
Они правы, почтенные индюшки,
И Твой самец, он — тоже прав. Увы! —
Нельзя швырять с размаха на подушки
Такой бесценно милой головы.
Они правы: им это непонятно,
Как можно, косы на кулак навив,
В Мадонне самку пробуждать стократно,
Дыханьем жарким святость растопив.
Прощай навек: любовь моя — распята,
Засечена кнутом воловьим страсть…
Прощай навек, желанная когда-то:
Ты потеряла надо мною власть.
Вчера потеряла, а сегодня обратно нашла:
Все это ложь, что я писал вчера!
Покинут я, и вот, я — умираю:
Под обух рокового топора
Покорно голову мою склоняю.
Рази, Судьба! Не все ли мне равно:
Жить, как живу, иль гнить в могиле смрадной,
Когда погасло милое окно
И вполз мне в душу сумрак безотрадный…
Но все ж таки и в безотрадном сумраке Красный Звонарь нащупывал кой-какие удовольствия.
Сейчас я грубо овладел женой.
Я брал ее с закрытыми глазами,
И не она лежала предо мной,
Изломанная жадными руками.
Лежала Ты… там, в комнате твоей,
В постели, смятой длительной борьбою,
Шепча: «Не надо… Не хочу… Не смей!»
И — пуще зажигая кровь собою.
Сломив сопротивленье тонких рук,
Я взял — Тебя… Ты чувствовала это?..
Я взял — Тебя… и ядом сладких мук,
Усталостью — полна душа поэта.
А потом вдруг из Браунинга № 215 475 потекли простые мелкобуржуазные жалобы:
«Сказать надо много, но трудно говорить, не видя, не получая весточки, сходя с ума от тоски по Тебе и от своего невыносимого горя. И сказать надо совсем, совсем не то, о чем говоришь в стихах: главное не голод тела, а душевные крестные муки. Я выбит из колеи, я потерял почву под ногами, не только работать не могу, но и жить и дышать нечем. И, несомненно, увидевшись с Тобой, получил бы хоть какую-нибудь опору.
Вокруг пир жизни, торжество победителей ее, а я за бортом, до сих пор чудом каким-то держался на поверхности, но вот начинают свинцом наливаться ноги, свинцовой становится голова — тянет на дно.
Я погиб. Окончательно погиб. Я понимаю новое, я стою за новое, ибо оно лучше, а м. б., и спасительнее стари, но меня тянет к распятым братьям, к умученному родному классу. Это ужасная драма. Мы, либеральная интеллигенция, злорадно рукоплескали звукам топоров, уничтожавших гаевские вишневые сады, а вот теперь и наши вишневые сады осуждены на вырубку. Теперь, когда рубят мой сад, топор, вонзающийся в Дерево, вонзается и в меня.
Ужас. Тихий ужас. Что теперь моя работа в газетах, как не проституция ради заработка.
У меня нет уверенности в своей правоте — и вот это-то наиболее тяжело и мрачно.
Октябрьская революция идет по старому пути. По обанкротившемуся пути. По пути преобладания цивилизации над культурой. Тракторы, м. б., грядковая культура хлеборобства и пр. — все это даст сытость и благоденствие, но вместе с тем убьет нашу национальную, славянскую, душу и превратит Россию во второй Китай».
Вот этого-то самого им и не хватало, всем этим бывшим интеллигентам — уверенности в своей правоте. Этим-то и были сильны дерзкие властелины — своей стальной уверенностью и гранитной правотой. Передовыми машинами. Научной организацией труда.
«Среди машин и НОТ-ов душе тесно, крыльям ее тесно — нельзя распустить их для предполетного взмаха. И вот — обрежут их, либо сами они атрофируются, сделавшись ненужными. К этому уже идет дело в наших школах.
Мне бы хотелось, чтобы нас подобралась большая компания, талантов в разных углах жизни, и чтобы мы кончили с собою, красиво и протестуя — как кончали с собой „последние римляне“.
Надо умереть, надо умирать. Пока еще не отняли у нас свободу распоряжаться своей жизнью, надо уйти из этой завтрашней стомиллионной казармы-фабрики, ибо казарма не для нас и фабрика тоже не для нас. Мы привыкли к другому. Мы люди другого мира, других верований и идеалов.
Теперь у меня нет сына: он целиком — ихний; завтра и у вас не будет сына. Верьте. Никакими каменными стенами, никаким изъятием из его жизни красной школы Вам не удастся удержать его около себя. Они возьмут его от Вас и превратят в своего. Это — неминуемо. Это — неотвратимо».
Скользя в крови по цирковой арене,
Один как перст с когортой бой веду;
И только мысль — заветная! — о смене —
Слабеющий поддерживает дух.
Но смены — нет…
И — тщетно ждешь, страдалец!
Сын — не с тобой; враждебно чужд тебе,
Смотри: как все, он опускает палец,
Знак одолевшему тебя: «Добей!»
Добить?.. Отца?!. Отец?.. Пустое слово!..
(Добей его! Добей, товарищ галл!!)
Отец мне тот, кто орлим духом снова
Меня родил: зажег и крылья дал!..
………………………………………….
Когда я вижу зоревые лица
Троцкистской молодежи наших дней —
Железным клювом красная орлица
Терзает клочья печени моей.
«Я это пережил. Я это перестрадал. Переживете и перестрадаете это (остро, нестерпимо!) и Вы с М. З., если сами не уйдете от