«Folio». Такое издательское решение, безусловно, было коммерческой уловкой, несмотря на редукционистскую трактовку произведения и самой личности писателя, предложенную Фрейдом. Правда, первое французское издание этого текста Фрейда также послужило предисловием, предваряя воспоминания А. Г. Достоевской, выпущенные в свет издательством Галлимара в 1930 году в переводе А. Бёклера[331]. Тем не менее, не получив широкой огласки в 1930–1960‐е годы, этот в общем-то проходной для Фрейда текст, написанный нехотя, по просьбе самого преданного ученика М. Эйтингона, оказал и продолжает оказывать ощутимое влияние на интерпретации творчества Достоевского во Франции.
Предложенное Фрейдом психоаналитическое прочтение автора через его произведения и биографию, где на первый план выводится личность писателя, каковая, будучи сведена к эдипову комплексу и детерминирована детской сексуальностью, предопределяет все его творчество, не раз подвергалась критической рефлексии в работах как последователей, так и оппонентов Фрейда из числа писателей, литературоведов, психиатров и философов (Т. Алажуанин, Д. Арбан, Р. Жирар, М.‐Т. Нейро-Сутерман, Ж. Нива, Ф. Соллерс). Первые опыты толкования личности и творчества писателя в духе Фрейда были нацелены главным образом на то, чтобы найти доказательства и продемонстрировать неоспоримую ценность психоанализа. В этом отношении показательны первые работы, иллюстрирующие медицинский психоанализ, — «Поражение Бодлера» П. Лафорга (1931) и «Эдгар По» М. Бонапарт (1933)[332]. Так литература играла на руку психоанализу. Анализу личности Достоевского в свете доктрины Фрейда посвящена статья М. Бонапарт «Эпилепсия и садо-мазохизм в жизни и творчестве Достоевского»[333], опубликованная в разделе «Прикладной психоанализ» специализированного журнала Парижского психоаналитического общества. М. Бонапарт известна прежде всего тем, что, пройдя анализ с Фрейдом, посвятила всю жизнь и немалое состояние развитию психоанализа во Франции. Используя несколько новых источников и аргументов, Бонапарт подтверждает основные идеи Фрейда, делая акцент на бесспорной связи между болезнью и гением, детерминированным этой болезнью, приоткрывая тем самым завесу над тайной литературного творчества Достоевского, которому впоследствии посвятит фундаментальную монографию Ж. Катто, радикально оспорив этот психоаналитический тезис в главе «Болезнь»[334].
Критическое прочтение статьи Фрейда представлено в работе психоаналитика, специалиста по первичной эпилепсии и автора компаративного исследования о Достоевском и Флобере[335] М.‐Т. Нейро-Сутерман «Отцеубийство и эпилепсия. По поводу статьи Фрейда о Достоевском»[336]. Автор высказывает предположение, что Фрейд питает скрытую зависть по отношению к писателю, оставаясь перед ним кропотливым ремесленником, вынужденным мучительно реконструировать с помощью анализа то, чего романист добивается непосредственно в произведении в качестве продукта познания психической природы человека и труда художника.
В 1960‐е годы акцент смещается в сторону психоанализа текста, исследователи изучают имманентные свойства текста, оставляя в стороне историю его создания, биографию автора. Открываются новые области применения психоаналитического инструментария — генезис романа и социальная история. Известный историк русской и советской культуры А. Безансон посвящает Достоевскому одну из глав («Достоевский и матереубийство») своей книги, в которой пытается выявить символику закона русской истории через метафору «убиенного царевича» (1968)[337]. Он отказывается «анализировать» Достоевского, как это сделал Фрейд, и сосредоточивает внимание на персонажах и сюжете романов «Преступление и наказание» и «Бесы». Анализируя игру зеркал между материнским образом и образом России, Безансон рассматривает Раскольникова и Ставрогина как посредников между Достоевским и Россией, предлагая психоанализ творчества русского писателя и утверждая, что у Достоевского проблема отца имеет истоки и разрешение в матери. В следующей книге «История и опыт „моего Я“», служащей примером психоаналитического прочтения истории, в главе «Функция сна в русском романе»[338] Безансон анализирует сны Раскольникова, Свидригайлова, Ипполита, Вельчанинова, Аркадия и Дмитрия Карамазова, утверждая, что сны у Достоевского самые подлинные из всей русской литературы и что они рождаются из столкновения желания с внутренним препятствием. Характер сна, с одной стороны, связан с положением автора в истории, а с другой стороны, сон является «моментальной редупликацией», бесконечным повтором в отражениях (mise en abime) всего романа, включая его время, структуру, закон, и он как бы осуществляет транспозицию героя из социального мира в мир индивидуальный, потайной. Как и в «Убиенном царевиче», сны анализируются исключительно в контексте романа, а не в отношении автора.
В 1972 году М. Робер, авторитетная переводчица с немецкого, а также теоретик и историк европейской литературы, завоевавшая славу работами о Ф. Кафке, выступила с книгой «Роман истоков и истоки романа»[339], где, рассуждая о генезисе романного жанра, она опирается на небольшой теоретический текст Фрейда «Семейный роман невротиков», включенный в книгу О. Ранка «Миф о рождении героя» (1909). В этой концепции происхождения романа, получившей широкое признание во Франции и Европе, но практически неизвестной в России, романист — это тот, кто помещает в книгу «семейный роман», который, согласно Фрейду, ребенок сочиняет себе, чтобы преодолеть разочарование, вызванное родителями, когда он постепенно начинает видеть их такими, какие они есть. М. Робер описывает два отношения к творчеству и к жизни, два типа вдохновения и два способа восприятия и письма: произведения, в центре которых ребенок-подкидыш, верящий в то, что он на самом деле происходит из богатой семьи, обладает богатой родословной и т. д. (Дон Кихот и прочие заядлые мечтатели), и произведения, которые построены вокруг фигуры бастарда, персонажа более реалистичного, честолюбивого или мятежного, рожденного от человека, которого он не признает своим отцом, как в «Преступлении и наказании» и во многих произведениях Достоевского. По мысли М. Робер, Достоевский, как и всякий романист, но, безусловно, более сознательно черпая свое творчество из неиссякаемого источника «семейного романа», рисует фигуру Бастарда с такой проницательностью и глубиной анализа, которые предвосхищают самые смелые прозрения Фрейда, в частности в персонажах Подростка и Смердякова. Но особенность романа Достоевского заключается в том, что эти два типа героя заимствуют друг у друга черты, меняются снами, местами, наваждениями, так что это делает их еще более амбивалентными, чем они кажутся на первый взгляд. В этом же ключе М. Робер анализирует различных персонажей Достоевского в более ранней статье из коллективного сборника, посвященного Достоевскому[340], и в предисловии к роману «Бесы» (1974)[341].
Ю. Кристева, последовательница Фрейда и Лакана, в книге «Черное солнце. Депрессия и меланхолия» (1987) посвящает русскому писателю главу «Достоевский: письмо страдания и прощения». По мысли Кристевой, Достоевский рассматривает страдание
в качестве раннего и первичного аффекта, являющегося реакцией на некую травму и при этом в каком-то отношении до-объектного, то есть аффекта, для которого нельзя выделить действующей причины, отделимой от субъекта и потому способной оттянуть вовне психические энергии и вписывания, представления и акты. Это происходит как бы под давлением Сверх-Я, которое также начинает действовать рано, напоминая меланхолическое Сверх-Я, которое Фрейд