быть, героев не надо торопить. Не надо их выдумывать — главное. Давайте будем, как Ленин, который не постеснялся объявить нэп. Мы что, забыли про это? Нет! Давайте будем умными — не загонять лошадей, чтоб потом они от опоя пали (я — крестьянин, и на своем языке немножко притворяюсь для ясности). Любой бережливый хозяин не станет гнать своих коней, больше того, он знает, что они могут пробежать. Давайте работать спокойно, умно, и все это будет — на коммунизм. Давайте считаться с тем, что есть наша жизнь. В кабинетах торопить ее удобнее всего. (Примеры тому были, Вы знаете.) А надо еще перекрыть столько рек! Столько еще земли перекопать, перепахать, а кто это будет делать, Вы подумайте! Вы размахнулись пером — дайте героя наших дней. Я его стараюсь дать. Он роет землю, водит машины, ревнует жену, пьет водку, перекрывает Енисей. Он строит — коммунизм. Живет человек, который живет сегодня, сейчас. Зачем Вы (и Н. Туманова) призываете меня выдумывать героя? Разве это так нужно для коммунизма? Не верю. Вами руководит какая-то странная торопливость: лишь бы. Мы все торопимся. Но Вы же сидите в удобных креслах и смотрите фильмы, а есть еще жизнь, которая требует большой, огромной работы… В каждом человеке, свалившем камни в Енисей, я вижу героя. А вы его отрицаете! То есть Вы требуете каких-то сногсшибательных подвигов (они — каждый день, но не в атаке: атак нет). Зачем же путать и заводить художников в дебри домысла, вымысла, вместо того чтоб пожелать им доброго пути на прямом, честном пути жизни советской.
Хорошо, мы выдумаем героя, а в него никто не поверит… (скажете: надо так сделать, чтоб поверили!). Не могу. (Лично только за себя отвечаю — не могу.) Мне бы только правду рассказать о жизни. Больше я не могу. Я считаю это святым долгом художника.
И я — в завершение — не считаю, что я меньше Вас думаю о будущем моего народа.
С приветом В. Шукшин».
(Архив В. М. Шукшина).
Из наброска статьи по этому же поводу:
«Не дело режиссеру „толмачить“ свой фильм, когда он уже сделан. Поздно. Я знаю, любой режиссер, присутствуя „инкогнито“ на просмотре своего фильма в кинотеатре, корчится и страдает. Он знает его наизусть, он „проиграл“ с актерами все роли, каждый план (с дублями вместе) видел раз пятьсот… Он все знает и ничего сделать не может. Ждешь, что тут засмеются, а тут молчат. Думаешь, что вот в этом месте будет тихо, а кругом шевелятся, скрипят стульями, кашляют…
Режиссер театра, пережив премьеру, может что-то исправить в спектакле, драматург может спорить с режиссером и как-то повлиять на судьбу своего произведения, даже сценарист может в конце концов сказать, что его сценарий испортил режиссер. Что может кинорежиссер? Ничего.
Но если он ничего не может уже исправить в своем фильме (я не имею в виду здесь неудачный или удачный фильм: даже в самой удачной картине каждый режиссер, спустя время, найдет что исправить, будь у него такая возможность), если ему не на кого „валить“, то остается ему одна возможность: высказаться по поводу своего фильма. А если он его сделал именно таким, то, стало быть, он как-то определенно думает о жизни и о том, как, по его мнению, следует ее отображать в искусстве. Это я и хочу сделать — высказаться. Меня вынудили к этому два критика: Л. Крячко и В. Орлов. Но не хотелось бы только спорить с ними. Защищаться. Я знаю, как они думают, и хочу, чтоб они знали, как я думаю. Вот и все… Зритель нас рассудит.
Оговорюсь: Л. Крячко в своей статье не касается фильма „Ваш сын и брат“, но она не согласна с концепцией рассказа „Степка“, а он — как часть — вошел в литературную основу фильма. А основа тоже моя…
…Надо делать фильмы интересно. Великое дело — любопытство человеческое. У меня на родине, в предгорье Алтая, страшно много змей. Во время покоса, когда крестьяне выезжали в гористую местность и жили там иногда по месяцу (в 30-е годы), змеи донимали людей и животных. Их находили везде: в сапоге, который забыли занести в балаган (шалаш), в навильнике сена, который мужик поднял, чтоб бросить на стог, — вдруг упала оттуда на голову, везде. В народе издавна бытовало поверье: убил змею — сорок грехов долой с тебя. На ребятишек моего поколения эти „сорок грехов“ слабо действовали. Тогда какая-то русская умная голова додумалась, и стали говорить так: „Вот у змей ног вроде бы нету?“ — „Нету“.— „Есть. Поймай ее, кинь в огонь — увидишь ножки. Ма-аленькие“. И мы охотились за змеями, умели их брать и бросали в огонь. И правда, когда она прыгала в огне, что-то такое было у нее на брюхе, что-то мелькало маленькое, и много. С каким азартом жгли мы их и кричали: „Вон, вон они, ножки!“
Если разбудить в зрителе любопытство, заставить волноваться, переживать, сочувствовать хорошему человеку, ненавидеть паразита и прохиндея, радоваться умному и справедливому, он выйдет из кинотеатра и не потребует: „Кому я должен подражать?“ Только надо, чтоб он сам верил. А чтобы верил, мы должны открыть ему правду. Это не мальчишки, которые „ножки“ у змей видели, — художественную правду, правду искусства.
Теперь о своем фильме. (Еще оговорюсь: другие фильмы, какие разбирает В. Орлов в статье „Стрела в полете“ в „Литературной газете“ от 10/III—66 г., я не видел, поэтому говорю только о своем.) Степан явно не „проходит“ в положительные. Л. Крячко вообще боится, что он ей „саданет под сердце финский нож“. У В. Орлова он „не выдерживает самого простого анализа…“. Как и другие. Вообще мне показалось, что он скоро судит. „В семью Воеводиных вернулся из заключения сын. Праздник. И снова — долгая остановка. Пьющие. Сидящие. Поющие. Пляшущие. Говорящие вразнобой“. И все. Трети фильма как век не было. Четыре с половиной газетных строчки. Я понимаю, можно одно слово сказать: „плохо“. Но и то как-то легче.
Что я хотел?.. Вот сейчас начнется тягомотина: что я хотел сказать своим Степаном в рассказе и фильме. Ничего не хотел. Я люблю его. Он, конечно, дурак, что не досидел три месяца и сбежал. Не сбежал снова воровать и