Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рождество 1852 года я встретил, тоскуя по дому, хотя со всех сторон был окружен заботами и попечениями. Снег за окном приятно все преобразил; катаясь на санях и наблюдая, как детвора на всем подряд съезжает с гор, я сокрушался, что со мною нет Анни и Минни, и дал себе слово, что в следующее рождество мы будем вместе и повеселимся на славу (рад доложить, что слово я сдержал). Я думал и о Салли и писал ей, но, большей частью, рвал написанное - никак не мог найти верную интонацию (как вы заметили, я неизменно рву свои послания, когда пишу любимым), все время получалось чуть более интимно, чуть более сентиментально, чем хотелось бы, и оттого казалось глупо. В конце концов, письмо, которое я все же отослал ей, почти целиком состояло из объяснения, почему я не писал ей раньше, и, в самом деле, вышло довольно нелепым. По-моему, она мне не ответила, во всяком случае, не ответила ничем, достойным упоминания.
Но это не слишком меня заботило. Скорей, я радовался своему любовному страданию, ибо еще недавно опасался, что отмахнусь от самой Венеры, случись ей выступить из волн и поманить меня к себе. Я тешился сознанием, что влюблен, прекрасно понимая, что мое новое чувство мало напоминает недавнюю испепеляющую страсть. Кажется, недостаток слушателей на лекциях задевал меня больнее, чем отсутствие вестей от Салли, и судьбу своего заработка я принимал гораздо ближе к сердцу, чем любовные дела. Народу ходило мало, отчасти это объяснялось плохой погодой: снег удерживал людей дома, по крайней мере, тех, которые обычно любят меня слушать, - дам и старых чудаков. Мне понравилась начитанная бостонская публика, но в целом я нашел ее гораздо более чинной и важной, чем в других городах, - завоевать ее было не так-то просто, В Бостоне есть высшее общество, которым здесь гордятся и не спешат пускать в него посторонних, даже в лице бедного лектора, сочинившего на досуге несколько книг. К началу года мне стало ясно: если я надеюсь зарабатывать деньги с той же ошеломляющей скоростью, что и в Нью-Йорке, мне нужно поездить по стране, а не сидеть из робости и лени в таких общедоступных городах, как Бостон и Нью-Йорк. Я радовался своему решению - боялся упустить многое из того, что мне могла дать Америка, и удовольствоваться лишь краешком большого пирога, а это было бы изрядной потерей. Гораздо лучше было путешествовать, своими глазами увидеть разные места и убедиться в бескрайности ее просторов. Сидя в Бостоне или Нью-Йорке, нельзя вообразить, как велика Америка; восточный берег, куда причаливают европейские суда, играет роль приманки и сбивает с толку путешественника, превратно представляющего себе край, в который приехал, и, лишь отправившись на юг или на запад, он избавляется от впечатления, что все тут в точности как дома. Бостонцы, не захотевшие покинуть для меня своих каминов, оказали мне гораздо большую услугу, чем собирались.
В начале января 1853 года я весело сложил вещи и с легким сердцем, без тени досады сел в поезд, идущий в Филадельфию. Мне хочется воспользоваться оставшимся до отправления временем, чтобы сказать похвальное слово железным дорогам. Если б не они, я никогда бы не отважился пуститься через всю Америку, ведь здешние расстояния огромны, и будь я ограничен скоростью кареты, я не сумел бы посмотреть и четверти того, что увидал за несколько недель. Короче говоря, благодарность моя этому виду транспорта безмерна и долг неоплатен, к тому же, я люблю его удобства - люблю за то, что в вагоне можно свободно сидеть, подняться, сделать шаг-другой по коридору, за то, что при огромной скорости передвижения я не утомляю ни людей, ни животных. Ритмичная и ровная езда в попыхивающем поезде настраивает нас на философский лад, и в нем нам не страшны стихии, хотя мне раза два случалось попадать в снежные заносы. Мне нравится уединение, которое дарует мне вагон, и вместе с тем - соседство других людей, с которыми совсем необязательно вступать в общение - не то что на корабле или в дилижансе. Нравится, что я могу в нем есть или читать с немалой степенью комфорта, мне по душе зов паровозного свистка, клубы пара, проносящиеся за окном, и ровный путь - без рытвин, ям и других дорожных опасностей; нравится, что я не ограничен в багаже и могу взять столько вещей, сколько мне заблагорассудится, но больше всего я радуюсь чувству легкости: без всяких усилий, если не считать усилий паровой машины, мы мчимся по стальным путям, и я их от всей души приветствую. Кстати, знаете ли вы, что, несмотря на весь мой энтузиазм, одна из самых неудачных финансовых спекуляций была у меня связана с железными дорогами? Ну, не станем в это углубляться, филадельфийский поезд трогается, пожалуйста, не стойте у ступенек!
15
Заметки о нежных чувствах
Помню, как, отправившись, наконец, на юг, я грустил о том, что поезд все дальше уносит меня от дома, и мучился мыслью, что теперь, покинув север, теряю связь с судами, привозящими новости из Англии. Вам это, наверное, смешно: стоит ли горевать о нескольких лишних сотнях миль, и без того находясь за тридевять земель от Европы? Но я остро ощущал, что рву единственную связывающую меня с нею нить, и очень не желал того. Пока я был в Нью-Йорке и Бостоне, письма от матушки и девочек приходили довольно регулярно, но после, когда я стал ездить по стране, их посылали вдогонку, порою они меня не заставали, и тогда я порядком изводил себя, воображая всяческие ужасы и внушая себе, что я забыт и никому не нужен. Когда вы на чужбине, письма из дому - неоценимая радость, довольно вида почтовой марки на конверте, чтобы вызвать сердцебиение у истосковавшегося по дому путешественника, а как истрепываются по краям листки, которые он вновь и вновь вытаскивает и перечитывает, они вызывают в памяти стол, за которым их написали, почтовый ящик, в который их бросили, и все эти знакомые картины пронзают сердце болью. Письма издалека не так волнуют того, кто остался дома, - о да, они, конечно, будоражат, рассказывают о неведомом, но ничего не напоминают (разве что вы сами бывали в тех краях), и как ни развито ваше воображение, оно не усадит вас рядом с писавшим на чужбине. Письма из дому громко и явственно зовут вас вернуться - порой я закрывал руками уши, чтобы не слышать их призыва.
Мне повезло с корреспондентами - их письма брали за душу. Матушка способна была покрыть бессчетное число страниц и так точно передавала колорит своего житья-бытья, что у меня не оставалось никаких сомнений: у них там все идет по-прежнему, - на расстоянии это чувство успокаивало и очаровывало меня, но, честно сказать, донельзя раздражало, когда я находился в гуще тамошней жизни. Маленькая Минни писала прелестные, трогательные записочки, но живость нашей связи поддерживалась гением Анни. То были не письма, а маленькие чудеса, я был не в силах наслаждаться ими в одиночку. Каким докучным старым дураком, должно быть, я казался, когда то и дело вытаскивал из кармана густо исписанные листки и бросался к каждому случившемуся рядом, чтоб прочитать очередной пассаж, возможно, ничем не примечательный. Наверное, слушатели на меня досадовали. А впрочем, не думаю. Сам я никогда не досадую на родителей, которые хвастают достоинствами своих детей, если чувствую, что ими движет непритворная любовь и восхищение. Анни писала мне в Америку с такой живостью и остроумием, что трогала меня до слез, и я их не стыдился. Она так метко изображала матушку и матушкин мирок, что я вслух изумлялся ее великой проницательности, поразительной в столь юном существе, но даже в ее самых откровенных, клинически точных описаниях чувствовалась доброта, спасавшая их от жестокости, и мне хотелось протянуть к ней руки через океан и заключить в объятия. Они с Минни любили Париж - об этом я мог не беспокоиться, я с радостью вычитывал из их писем, что они не упускали случая узнать его. Анни повсюду замечала своим острым глазом все, что заметил бы и я, и вставляла в свои письма зарисовки разных сторон парижской жизни, очень изысканные, но совершенно детские - тем больше было их очарование. Особенно одно письмо заставило меня смеяться, потом плакать, потом снова смеяться - то самое, в котором она писала, какой видела чудесный парад, и признавалась под конец, что мечтала бы родиться молодцеватым адъютантом. Образ моей милой, толстенькой девочки, которая стоит на Елисейских полях, провожает влюбленным взглядом бравых вояк и воображает себя в их форме, был одновременно и смешон, и трогателен, кажется, я читал это письмо так часто, что мог бы процитировать его дословно. Я просто слышал ее голос, видел тоску в ее глазах и был готов сию минуту вскочить на корабль и плыть домой.
Удерживало меня лишь то, что я сидел в филадельфийском поезде, глядел на бесконечные просторы за окном и размышлял: к тому времени, когда у Анни будут взрослые дети, эта страна совсем изменится. Нельзя себе "представить, какие у Америки резервы роста, если не проехать через нее, как я, и не увидеть воочию истинную протяженность ее территории. Она тянется и тянется, не прерываясь, до самого горизонта, который кажется бесконечно далеким, и если вспомнить, что в этой почве, должно быть, лежат всевозможные нетронутые сокровища, и прибавить к ним человеческую энергию, которая кипит везде и всюду, вам станет ясно, что перед вами - в колыбели великая империя, которая со временем вырастет в более могущественную нацию, чем здесь дерзают думать. Не фыркайте и не говорите, что примитивная страна вроде Америки никогда не сравнится с древней цивилизацией вроде нашей. Напрасно вы так думаете! Все цивилизации с чего-то начинались, и говорю вам совершенно твердо: одна из них начинается здесь и будет не меньше Рима, Греции и Британской империи, не меньше, а, может быть, и больше. Ее ничто не остановит, ей не грозит крушение, и при всем моем патриотизме я ничуть не скорблю, что в пору, когда Америка будет торжествовать, мы, дома, будем прозябать в бесславии. Вы мне, конечно, возразите, что я принимаю количество за качество и ныне ничто не предвещает тех интеллектуальных и эстетических достижений, без которых не может возвыситься ни одна цивилизация, верно, тут вы правы: Америка сейчас культурная пустыня, нация безродных выскочек, и в ней пока не выявилось ничего такого, что могло бы двинуть вперед массы, но это требует времени, дайте им сто лет и подходящую обстановку, и все появится. Вот почему я был очень сдержан в оценках и никогда не насмехался над жалкими культурными ценностями американцев; жестоко и бессмысленно ругать их живопись за дерзость, а скульптуру за грубость, они и сами это чувствуют, и когда у них появится что-нибудь получше, они признают это вслух. Конечно, безвкусица коробит англичан, но мне кажется, лучше промолчать и отвести глаза в сторону, чем огорчать и оскорблять хозяев, сообщая им, что мы в Европе многое умеем лучше - еще бы не уметь: мы трудимся без малого две тысячи лет, чему ж тут удивляться? Порою моим спутникам хотелось продемонстрировать мне какое-либо особо безобразное произведение местного искусства, тогда единственное, что мне удавалось сделать, - это сдержаться и не закричать: "Сожгите его!". Они напоминали мне нетерпеливых щенят, которые тычутся и просят ласки, хоть знают, что они ее не заслужили. Высмеивать их было бы бестактно, и если порой смолчать невозможно, по мне, уж лучше отделаться сомнительным комплиментом. Вы говорите, я отъявленный ханжа? Прекрасно, я ханжа и очень тем доволен.
- АУЕ: криминализация молодежи и моральная паника - Дмирий Вячеславович Громов - Публицистика
- Записки о войне - Валентин Петрович Катаев - Биографии и Мемуары / О войне / Публицистика
- Терри Пратчетт. Жизнь со сносками. Официальная биография - Роб Уилкинс - Биографии и Мемуары / Публицистика