Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остановился я в отеле "Кларендон" на углу 4-й авеню и 18-й стрит, по-моему, то был самый шумный перекресток в мире, хотя сама гостиница, уютная и тихая, мне очень нравилась. Я занимал там две отличные комнаты, но от надежды, что мне удастся в них работать, пришлось сразу отказаться из-за непрестанных вторжений посетителей. На лестнице, ведущей к моей двери, все время слышались шаги; не отвлекаясь, нельзя было набросать и записки в три строки, не говоря о чем-нибудь более серьезном. Вы думаете, я жалуюсь? Нисколько! Вся эта беготня и суета была мне по душе, именно ее мне недоставало, и я неустанно поздравлял себя с тем, что додумался сюда приехать.
В конце ноября 1852 года я прочел первый цикл лекций по приглашению Ассоциации библиотек для служащих (благодарю их от души!). Догадайтесь, что помещалось на Бродвее под номером 548? Представьте себе - церковь, церковь на главной улице города. Впрочем, в Нью-Йорке нет улиц главных и неглавных, все они выглядят одинаково - не стоит воображать себе нечто вроде лондонской Мэлл. Я очень удивился, когда секретарь Ассоциации мистер Фелт привел меня в, главную унитарную церковь Нью-Йорка и, указав на дубовую кафедру и окруженный колоннами центральный неф, объяснил, что выступать я буду здесь. Мне как-то не улыбалось зарабатывать деньги, причем немалые, в божьем храме, но местных жителей это нисколько не смущало. Судя по всему, они не так, как мы, относятся к церквям, не знаю, чем они при этом руководствуются, но во время поездок по стране я не раз замечал, что церкви используются здесь для целей, весьма далеких от религии, и часто служат чем-то вроде административных деревенских зданий. Порой во время лекций, стоя за церковной кафедрой, я еле сдерживался, чтоб не огласить номер очередного псалма, и совершенно бы не удивился, если бы вся паства, простите, публика внезапно опустилась на колени и принялась молиться. По правде говоря, выступления в церквях отличались от всех прочих одной только особенностью: благодаря акустике храмовых сводов мой голос обретал ту самую ласкающую глубину и звучность, о которой я всегда мечтал, - мне бы хотелось увезти ее с собой.
На мой взгляд, лекции пользовались успехом, хотя не все печатные издания разделяли мою точку зрения. Спустившись к завтраку на утро после первой лекции, я заметил, что половина присутствующих старается убрать куда-нибудь свои газеты: в последнем номере "Нью-Йорк Гералд" была помещена возмутительная статейка о моем вчерашнем выступлении - при ознакомлении с оной, по мнению моих сотрапезников, ее героя должен был хватить удар. Безосновательные опасения! По части газетной ругани я человек бывалый; и, выбранив про себя критика, который унизился до оскорбительного тона, посокрушавшись о потерях, которые понесет финансовая сторона дела, я отмахнулся от всех этих выпадов, поскольку знал, что сотни вчерашних моих слушателей, делясь впечатлениями со знакомыми, разоблачат стряпню газетных писак. К тому же, я утешался, читая хвалебные рецензии. Как-то так получилось - заметьте, это всегда так получается, - что в моих бумагах нет ни одного экземпляра того ругательного отзыва (если вы случайно им располагаете, прошу вас, не трудитесь присылать его), зато осталась отлично сохранившаяся вырезка из "Нью-Йорк Ивнинг Пост". Прошу вас с нею ознакомиться:
"Как заметил некий джентльмен, присутствовавший на вчерашней лекции мистера Теккерея, случись зданию, в котором она проходила, рухнуть и погрести под собой сидевших в зале слушателей, НьюЙорк в интеллектуальном отношении оказался бы отброшен на полстолетия назад... Для всех собравшихся то был наиболее приятный час в их жизни. Оратор обладает превосходной дикцией... его великолепный тенор..."
Пожалуй, хватит. В моем почтенном возрасте негоже утешаться выцветшими от времени комплиментами, но мне хотелось показать вам, что слушатели были мной довольны и - что более важно - просили продолжения.
Америка вернула мне вкус к жизни, и я не знал, за что бы еще приняться, чтоб дать выход вновь пробудившимся жизненным силам. Подавленный, подчас больной, я месяцами писал, выступал с лекциями и так привык превозмогать себя и выполнять весь круг ежедневных обязанностей, что теперь, исполнившись сил и здоровья, не знал, как себя занять, мне было недостаточно моих обычных дел. Утром я вставал, отправлялся с визитами, расхаживал по городу и, словно животное, с трудом выбравшееся из-под земли на поверхность и опьяненное свежим воздухом, жадно к нему принюхивался. Все приводило меня в восторг. Я глазел на металлического дельфина - фонтанчик, из которого за три цента можно было наполнить стакан газированной водой, на блещущие сталью крыши, доходившие до самого горизонта, со стороны, наверное, казалось, будто я только что приехал из какой-нибудь глухомани. Вскоре я стал неотъемлемой принадлежностью Бродвея, вернее, того его очень оживленного отрезка в две с половиной мили, где в свободное от дел время постоянно расхаживал в поисках чего-нибудь любопытного или забавного. Не думайте, что дела мне лишь пригрезились - они у меня и вправду были: я встретился с издателем Харпером и разными другими людьми в надежде уладить наши споры об авторских правах. Вы, должно быть, знаете, что американцы способны присвоить любую нашу книгу и выпустить пиратское издание, не спрашивая согласия автора. Как раз когда я был в Америке, они не только именно так и поступили с "Эсмондом", пустив его, к моей досаде, по 50 центов за экземпляр, но и набрали дешевым шрифтом, вместо того чтобы в соответствии с авторским замыслом стилизовать под издания времен королевы Анны.
Как бы то ни было, меня снедало нетерпение и ожидание чего-то важного: сегодня мне предстоит новое волнующее дело, говорил я себе каждый день, словно само пребывание в Америке не было достаточно волнующим переживанием. Я спрашивал себя, на всех ли этот край действует подобным образом или так проявляется мой истинный характер, и, может быть, я и всегда кипел бы энергией, если бы все в жизни шло, как мне того хотелось. Меня и самого невероятно удивляла собственная бодрость и хорошее настроение, я изумлялся глядевшему на меня из зеркал оживленному лицу, впрочем, с седыми, как и прежде, волосами. Короче говоря, лекции отнюдь не поглощали всех моих сил, не столько физических, сколько душевных, и, озираясь по сторонам, я искал какой-нибудь новой точки приложения, чтобы отдать ей все свое внимание и обрести в ней цель для бродивших во мне неназванных желаний.
Сам я навряд ли отыскал бы такую цель, но мне помогли другие, представившие меня семейству неких Бакстеров. Как видите, мне не пришлось карабкаться на Эверест или спускаться по Ниагарскому водопаду, оказалось довольно познакомиться с еще одной семьей, чтобы ощутить покой и душевную ублаготворенность. Я и в самом деле очень соскучился по дружбе, особенно по женской, неловко, правда, говорить об этом вслух. Ну вот, вам тотчас стало любопытно, из кого же состояла семья Бакстеров, которую я осторожно помянул как единое целое. Сейчас я вам их всех представлю: глава семьи папаша Бакстер, прекрасный малый, с которым меня, собственно, и познакомили: его жена - очаровательная мамаша Бакстер, к которой меня тут же отвели; их маленькие дочки - прелестные создания; юный Бакстер - в семье, помнится, был только один наследник (но кто обращает внимание на мальчишек?) и, наконец, еще одна юная особа по имени Салли.
Восемнадцатилетняя Салли Бакстер была самым обворожительным и своенравным существом на свете. Мне показалось, что я встретил Беатрису Эсмонд и тотчас подарил ей свое сердце. Увидев ее, я сразу понял, что обрел ту вожделенную цель, которую искал. Больше я не слонялся бесцельно по Нью-Йорку, ноги сами меня несли на Вторую авеню к дому под названием "Браун-хаус", где мне всегда были рады и встречали с тем радушием и участием - в излюбленных мной максимальных дозах, - без которого я не умел существовать. Я больше не был одинок.
Итак, позвольте рассказать о Салли Бакстер; правда, испортив заранее историю, предупрежу, что Салли уже нет в живых. Как и почему она умерла, об этом сейчас не стоит говорить, но само печальное событие я не вправе утаить - оно придает особую окраску всему, что я собираюсь сказать дальше. Когда нас покидает молодой и подававший надежды человек, наше сознание заключает его образ в рамку - и он навсегда остается таким, каким мы его увидели впервые; превратись Салли в дебелую матрону с выводком детей, вцепившихся ей в юбку, ее черты, должно быть, не сияли бы так ярко в моей памяти. Смерть в этом смысле великодушна: на траурном фоне я лучше различаю облик Салли, какой она была зимой 1852, а стоит ей залиться смехом или улыбнуться чуть язвительно, и меня пронзает боль утраты, хотя Салли никогда мне не принадлежала, да и вряд ли могла бы принадлежать. Напрасные надежды, несостоявшаяся любовь, - утерянные возможности! - мой вам совет, не упускайте их из страха перед условностями и обычаями вашего времени. Как же я любил тебя, Салли Бакстер, но потерял тебя, ибо был робок, медлителен, не верил в свои силы, боялся ответственности, а главное - оказался слаб и недостоин.
- АУЕ: криминализация молодежи и моральная паника - Дмирий Вячеславович Громов - Публицистика
- Записки о войне - Валентин Петрович Катаев - Биографии и Мемуары / О войне / Публицистика
- Терри Пратчетт. Жизнь со сносками. Официальная биография - Роб Уилкинс - Биографии и Мемуары / Публицистика