Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но пуританский солдат и член магистрата был не таков, чтоб отступить от единожды продуманного плана; ни ужас перед призраком колдуна, ни любого рода сантименты его не касались. Если бы ему рассказали о плохом запахе, он мог бы прислушаться, однако противостоять злому духу на собственной земле он был вполне готов. Наделенный здравым смыслом, массивным и непоколебимым, как гранитные блоки, скрепленные, словно стальными тисками, упрямством и целеустремленностью, он следовал своему изначальному плану, не придавая значения преградам. Для любого рода щепетильности, свойственной более тонким натурам, полковник, как и большинство представителей его поколения и происхождения, был непробиваем. А потому он копал погреб и закладывал глубокий фундамент для будущего поместья на том самом квадрате земли, где сорок лет назад Мэттью Мол впервые сметал опавшие листья. Интересным и, по мнению некоторых, зловещим признаком стало то, что вскоре после начала строительных работ вода в вышеупомянутом источнике совершенно утратила вкус и чистоту. Возможно, при рытье нового подвала повредили родник, или на то была более туманная причина, но вода в колодце Мола, как продолжали его называть, стала жесткой и солоноватой. Такой она остается и по сей день, и любая живущая неподалеку старуха заверит вас, что она наградит расстройством кишечника всех, кто попробует утолить ею жажду.
Читатель может посчитать странным, что главным плотником на новой стройке оказался не кто иной, как сын того самого человека, чью мертвую хватку на этой почве сумел разжать магистрат. Вполне вероятно, что он был лучшим работником своего времени, или, возможно, полковник если и не решил пойти на уловку, то руководствовался неким более благородным чувством, открыто отрицая враждебность по отношению к наследнику поверженного противника. К тому же это не противоречит общей жесткости и равнодушию эпохи, в которой сын вынужден был зарабатывать честный пенни, или, точнее, полновесный кошель серебряных фунтов, у смертного врага своего отца. Так или иначе, Томас Мол стал архитектором Дома с Семью Шпилями и выполнял свой долг столь добросовестно, что сколоченные его руками бревна до сих пор держатся вместе.
Итак, великий дом был построен – столь знакомый автору по воспоминаниям, ведь с самого детства этот объект вызывал в нем любопытство: и как образец величественной архитектуры давно минувших веков, и как место событий куда более любопытных, чем могли бы произойти в одном из серых феодальных замков, – знакомый именно таким, пожелтевшим и ветхим от старости. И тем сложнее было представить яркую новизну, с которой он впервые встретил свой рассвет. Впечатления от его нынешнего состояния, отдаленного от того дня на сто шестьдесят лет, неизбежно затмевают картину, которую он являл собой в то утро, когда влиятельный пуританин пригласил весь город на окончание строительства. Церемония освящения, праздничная, равно как и религиозная, должна была состояться в тот день. После молитвы и проповеди преподобного мистера Хиггинсона состоялось хоровое пение псалмов, во многом вдохновляемое элем, сидром, вином и бренди, которые лились рекой; ожидали также целого быка, зажаренного на вертеле, или, по крайней мере, жаркого такого же веса, но разрезанного на более доступные порции. Олень, застреленный миль за двадцать от дома, был превращен в огромное количество мясных пирогов. Треска весом в шестьдесят фунтов, пойманная в заливе, растворилась в густом бульоне рыбной похлебки. Иными словами, дымоход нового дома, исторгая густой кухонный дым, широко разносил запах мяса, птицы, рыбы, вкусно приправленных пряными травами и луком. Сам запах подобного праздника, пробираясь в ноздри людей, становился приглашением и аперитивом.
Улицу Мол, ныне улицу Пинчеон, как более пристало ее называть, в назначенный час запрудил народ, словно проход к церкви незадолго до проповеди. Все по мере приближения смотрели вверх, на впечатляющее здание, которое отныне занимало достойное место в ряду человеческих обиталищ. Оно стояло чуть в отдалении от улицы, но то была гордость, а не смирение. Весь видимый его фасад был украшен причудливыми фигурами, порождениями гротескного готического воображения, нарисованными или вылепленными из блестящей штукатурки – смеси извести, гальки и битого стекла, покрывавшей деревянные стены снаружи. С каждой стороны дома в небо поднимался один из семи шпилей, представляя собой единство частей здания, дышащего одним-единственным огромным дымоходом. Решетки закрывали окна, крошечные ромбовидные стекла которых пропускали свет в комнаты и коридор, затененные вторым этажом, далеко выступавшим за фундамент, сам же второй этаж уступал третьему, что создавало задумчивый полумрак в комнатах нижнего этажа. Резные деревянные шары украшали места соединения этажей. Небольшие кованые спирали венчали каждый из семи шпилей. На треугольной части шпиля, глядевшего в сторону улицы, находился циферблат, установленный в то самое утро, и солнце высвечивало на нем первый яркий час истории, которой не суждено было сохранить свою яркость. Все вокруг было усыпано стружкой, щепками, черепицей, разбитыми половинками кирпича – это, в сочетании с недавно потревоженной землей, на которой еще не успела вырасти трава, производило впечатление странной новизны, столь подходящее дому, еще не успевшему стать привычным и повседневным.
Главный вход, шириной почти равный дверям церкви, находился в углублении между двумя шпилями фасада, и был прикрыт навесом, под которым установили скамьи. Под аркой входа на еще не стертом пороге теперь топтались священник, старейшины, члены магистрата, дьяконы и вся аристократия города, если не округа. Вокруг толпились представители низших классов, которые вели себя столь же свободно, но подавляли аристократию количеством. В самой арке, однако, стояли двое слуг; они указывали гостям направление в сторону кухни или приглашали в более пристойные помещения – равно приветливые со всеми, но все же отмеривавшие степень приветливости в зависимости от положения гостя. Бархатные одежды темных цветов, но богатой отделки, крахмальные пояса и воротники, вышитые перчатки, аккуратные бороды, выражения лиц и величественность осанки позволяли с легкостью отличить почтенных джентльменов той эпохи от купцов или рабочих в кожаных камзолах, с восхищением глазевших на дом, который сами же помогали возводить.
Однако было одно неутешительное обстоятельство, вызывавшее с трудом скрываемое недовольство у некоторых самых пунктуальных гостей. Основатель этого роскошного особняка – джентльмен, известный крайним благородством и выдающейся вежливостью манер, – уж точно должен был стоять в главном зале и первым приветствовать столь значительных персон на своем скромном празднике. Однако до сих пор его не видели и даже самым почтенным гостям не удалось с ним повидаться. Подобная медлительность со стороны полковника Пинчеона стала совершенно неприемлема, когда появилось второе лицо провинции, а церемония приветствия все не начиналась. Лейтенант-губернатор, визит которого с почетом и благоговением ожидался в тот день, спешился, помог своей леди спуститься с дамского седла, пересек порог полковника и был встречен всего лишь домовым управляющим.
Этот последний – седовласый мужчина с тихими и безупречными манерами – нашел необходимым объяснить, что хозяин дома до сих пор остается в кабинете, куда удалился около часа назад, пожелав, чтобы его не беспокоили.
– Ты разве не видишь, приятель, – сказал старший шериф графства, отводя слугу в сторону, – что перед тобой не менее чем лейтенант-губернатор? Немедленно позови полковника Пинчеона! Я знаю, что он этим утром получил письма из Англии, а за их чтением и осмыслением можно провести больше часа, того не заметив. Но он будет крайне недоволен, поверь мне, если ты заставишь его проявить невежливость по отношению к одному из наших главных правителей, тому, кто, можно сказать, представляет короля Уильяма в отсутствие самого губернатора. Немедленно позови хозяина!
– Нет, прошу, ваша милость, – ответил слуга в замешательстве, но все же с медлительностью, ясно указывавшей на жесткий и тяжелый характер полковника Пинчеона. – Мой господин отдал очень четкий приказ, и, как известно вашей милости, он не прощает непослушания тем, кто обязан ему своим жалованием. Пусть кто угодно откроет ту дверь, я не смею, хотя одного голоса губернатора достаточно было бы убедить меня это сделать!
– Вздор, вздор, господин старший шериф! – воскликнул лейтенант-губернатор, который услышал этот разговор и чувствовал свое высокое положение достаточно сильно, чтобы не беспокоиться о недостатке почтения. – Я возьму это дело в собственные руки. Пришло время доброму полковнику выйти и поприветствовать друзей, иначе нам придется заключить, что он слегка увлекся канарской мальвазией, пытаясь выбрать, который бочонок лучше всего подойдет к столу в этот славный день! Но раз уж он настолько запоздал, я сам ему напомню о празднике!