хотя бы по большей части посвященных этим феноменам быта, в корпусе не так много. Чемпионом в этом отношении выступает Даль, с 1848 г. регулярно и большими порциями публиковавший циклы «Картин из русского быта»: «Авсень» (1848) о святочных гаданиях; «Сухая беда» (1848) – об одном обычае в чувашской деревне и у русских; «Колдунья» (1848) – история колдуньи Авдотьи; «Чудачество» (1848) – примеры чудаков из народа в разных регионах империи – от Оренбурга до Костромы; «Кликуша» (1857) – физиологический очерк о кликушах. Вторым после Даля этнографом-очеркистом по праву считался Максимов, занявший эту литературную нишу в поле 1850‐х гг. и постепенно вытеснивший из нее Даля. В 1858 г. вышел его «Колдун», рассказ о быте и нравах деревенских колдунов, которых община приговаривает к наказанию плетьми, а в 1859‐м – «Повитуха-знахарка» – о судьбе повитухи в одной деревне.
Этнографические экскурсы могли быть инкорпорированы и в более пространные фикциональные тексты (повести и рассказы), задача которых заключалась в другом, но для создания необходимого деревенского колорита автор прибегал к описанию обычаев и обрядов. Так, например, в «Деревне» Григоровича рассказ о крестьянской свадьбе занимает несколько страниц и содержит детализированное описание процессий, действий, кушаний, ритуалов, присказок. Вдобавок Григорович заостряет этнографичность этой картины тем, что включает точку зрения барина и барыни, которые по-французски удивляются некоторым странным и экзотичным, диким для них действиям и словам жениха и невесты.
3. Фольклорные тексты (пословицы, поговорки, песни, причитания, предания, легенды и т. п.)
Подробное описание всего комплекса фольклорных элементов малой прозы о крестьянах представляется здесь избыточным, тем более что этой теме уже были посвящены капитальные исследования443. Не пересказывая их, акцентируем важные для нас аспекты – дискурсивную конструируемость образа фольклора в литературе и идею имперского разнообразия.
По мере того как фольклор осознавался в качестве важной части не только простонародной, но и национальной культуры и был заново открыт и даже переизобретен во многих европейских культурах начала XIX столетия, он все чаще становился конструктивным принципом или дискурсивной доминантой текстов, претендующих на максимальное соответствие критерию «народности»444. Хотя народные песни и обряды могли встречаться и в драматургии XVIII в. (ср. многочисленные песни в «Мельнике-колдуне» А. О. Аблесимова и других пьесах), в прозе такие фольклорные или квазифольклорные элементы адаптировались и приживались гораздо медленнее. Так, например, в дидактическом «романе» «Деревенский староста Мирон Иванов» В. П. Бурнашева (1839), предназначенном в первую очередь для чтения простолюдинам, повествователь критикует народные песни (исполняемые на свадьбе героини Параши) за их «бестолковость» и «вздорность»445. В отличие от текстов «для народного чтения», произведения, адресованные элите, напротив, зачастую включали фольклорные элементы, особенно в связи с модой на малороссийский колорит. Во многих подобных историях к концу 1830‐х – началу 1840‐х малороссийский антураж контаминировался с простонародной тематикой, и тогда возникали тексты, где действие той или иной легенды или предания разворачивалось в крестьянской среде. Так, например, устроен рассказ П. А. Кулиша «Огненный змей. Малороссийское предание» (1841), варьирующий широко распространенные в фольклоре разных славянских культур предания об огненном змее, который соблазняет девушек и выступает соперником их возлюбленных или мужей. Позже этот же сюжет ляжет в основу крестьянских рассказов «Огненный змий» М. В. Авдеева (1853) и – в пародийном ключе – «Змей» Н. В. Успенского (1858).
В 1840‐е гг. растет число текстов о крестьянах, где фольклорные элементы используются в качестве паратекстов (эпиграфы), подсвечивающих или осложняющих конфликт. Одним из первых таких произведений стала «Деревня» Григоровича, который сознательно и последовательно вплетал в повествование народные и литературные (А. В. Кольцова) песни, пословицы, ставя их эпиграфами к главам повести. На протяжении 1847–1851 гг. в русской прозе о крестьянах возникает настоящий бум на фольклорность в самых разных ее проявлениях – от паратекстуального до сюжетного. Несколько «Картин из русского быта» Даля пересказывают различные региональные и народные предания и легенды: «Упырь. Украинское предание» (1848), «Полунощник. Украинское предание» (1848), «Заумаркина могила» (1848, устюжская легенда XVI в.), «Богатырские могилы» (1848, о могильных курганах у чуди). Можно сказать, что Даль беллетризировал собранные им в губерниях и пограничных регионах империи материалы, превращая их в фикциональные аналоги этнографических статей в толстых и специальных профильных изданиях.
В знаменитых «Записках охотника» Тургенева сразу несколько рассказов были построены на мотивах народных суеверий, легенд и фольклорных текстов: «Бежин луг» (1851), «Касьян с Красивой Мечи» (1851) и «Певцы» (1850). Продолжал это направление и Григорович. В начале 1850‐х он создал два святочных рассказа, тогда еще малопопулярных в русской литературе: «Прохожий» (1851) и «Светлое Христово Воскресение» (1851). Последний, кстати, был перепет Далем в «Светлом празднике» (1857). Вторая большая серия его «Картин из русского быта» 1856–1857 гг. вобрала обработанные региональные предания: «Подземное село» (1856) – предание из Олонецкой губернии; «Ракита» (1856) – о дереве – свидетеле преступления (Черниговская и Орловская губернии); «Невеста на площади» (1857) – о старом обычае брать в жены преступниц прямо с казни или публичного наказания.
Растянувшаяся более чем на десять лет (1848–1861) публикация «Картин из русского быта» Даля с последующим выходом двух томов в составе сочинений писателя 1861 г. стала важной, хотя позже и забытой вехой в складывании коллективных этнографических представлений о многообразии Российской империи. Полигенетизм, полижанровость и этническая пестрота очерков Даля делали их подобием его будущего «Словаря живого великорусского языка». Хотя этнический охват очерков был гораздо более широким и инклюзивным, он так же манифестировал имперскую идеологию, о чем в последние годы все чаще напоминают исследователи446. В частности, еще в ранней «картине» «Говор» (1848) Даль расхваливал свою способность буквально по одному слову-шибболету определить, откуда происходит сказавший его человек. Мультиэтничность и многоукладность империи калейдоскопически представлены в его очерках. Читатель узнает об обычаях чувашских деревень («Сухая беда», 1848), о судьбе полячки, ставшей цыганкой («Цыганка», 1848), о репутации цыган и евреев и расхожих анекдотах про них («Евреи и цыгане», 1848), о коварстве цыган («Ворожейка», 1848, «Цыган», 1856), о жизни русской диаспоры в турецкой деревне («Беглянка», 1848), о могильных курганах у чуди («Богатырские могилы», 1848), о судьбе оренбурженки, попавшей в плен и ставшей наложницей бухарского эмира («Осколок льду», 1856), о простой чухонке, выбившейся в барыни и взявшей фамилию Пышнова («Крестьянка», 1857)447.
Очерки Даля, слишком поздно собранные в некое подобие цикла, не стали значимым вкладом в литературу о крестьянах и не закрепились в национальной культурной памяти, очевидно, потому, что в период интенсивного нациестроительства в рамках империи второй половины XIX в. не способствовали центростремительной консолидации национального воображения,