как Рипсимия.
Люди суетились, топтались на площади перед дворцом, ютились на малюсеньких лоскутках земли, чтобы увидеть казнь молодых дев, чужеземок; зеваки толкались, уступали или не уступали друг другу место в первых рядах, и когда кто-то из царской свиты выходил из дворца, они хлопали, свистели или кричали с расспросами: «Ну когда?», «Когда?», на что им показывали рукой, мол, подождите, сейчас начнётся ваша любимая сцена. Чем громче кричала толпа, тем тише звучала предсмертная молитва Христу.
– Мы чужды этим людям, владыкам – и нам здесь всё чужое, только небо одно на всех, – шёпотом пролепетала Рипсимия.
У неё была сила, которую невозможно было ничем убить: её не сделали рабыней, не бросили в темницу, не использовали и не выбросили, не сделали второй, третьей, десятой женой императора и царя. Она вознеслась над всеми, она выиграла бой, из которого выйдет мёртвой – ну и пусть. Зато в ней сила – сила веры!
Девы дрожали, словно осенние листы на ветру, словно слеза, которая вот-вот скатится вниз и навсегда разобьётся.
Левую руку Гаянии, которая стояла первой в шеренге идущих на смерть, привязали к правой руке Рипсимии – и так проделывали с каждой девой, создавая живую цепь, разорвать которую сможет лишь убиение тела, но не души, нет. Она будет жить вечно: в глазах того, кто тебя любит, в первом вздохе, в молоке матери и в её детях, в молитвах верующих, в раскаявшемся убийце, в том, кто отдаёт себя людям. Христианки брыкались, вырывали руки из пут, чтобы помочь друг другу выбраться или хотя бы прикрыть собой сестёр – пусть не по крови, но по жизни.
– Человеком мало родиться – им нужно стать, – Рипсимия обняла Гаянию в последний раз крепко-крепко, так, что рёбра заболели.
Матушка и послушница стояли, обнявшись, не слышали криков толпы, не чувствовали, как по ногам больно бьют камни, брошенные язычниками. В чём виноваты девы: в том, что не знали своего дома, что бежали от власти, от деспотов, от огня и насилия, от острых ножей и разбитых голов? Диоклетиан брал земли, брал грубо, как девочек-рабынь, как жену, родившую ему дочь-христианку, и так же беспощадно хотел взять и Рипсимию – юную и прекрасную девственницу. Не далась! Не легла в ложе убийцы! И за это он отдал её Тиридату!
– Ты можешь называться человеком лишь тогда, когда жизнь и чувства другого для тебя важнее твоих собственных, важнее самой себя. Так пела тебе в песнях кормилица! – воскликнула Гаяния. – Я тебе пела, Рипсимия!
Острый удар меча расколол надвое сердце Гаянии, разорвал её худую грудь своим толстым остриём, и пала она – пала на колени за Бога, за дитя, которое вышло из её мира и тотчас же умерло, не выдержав жестокости человеческой, за дитя, которое она выкормила, за людей, которые на миг замолкли, а затем восторженно заохали, требуя продолжения. Кровь лилась из раны несчастной Гаянии – мудрой, светлой, доброй женщины с Христом внутри. Она оставила книги после себя, молитвы и напутственные слова, нацарапанные на лоскутках ткани, которые позже отыщут и преподнесут новым людям, новым христианам.
Говорят, что слеза первой вырывается из правого глаза, словно эдельвейс из снега, когда человек любит, и из левого, когда в нём таится горе.
– Желал тебя прикрыть, желал тебя спасти, кем бы ты ни была, Рипсиме, не важно, что ты сделала или не сделала, мне не важно, какой ты веры! Я не знал… Я, правда, не знал, что он захочет убить вас! – плакал воин, слёзы бежали по щекам армянина – он не думал, не догадывался, что воины и мужчины могут так плакать. – Я люблю тебя с первой минуты, с той поры, как ты взяла цветок из моих рук! Прости меня и взгляни на меня с неба.
Рипсимия отвела взгляд на грудь, твёрдо и смело указала глазами на сердце, в которое нужно ударить, не боясь, мечом – пусть быстро убьёт тот, кто любит, ибо любовь и смерть близки, ибо они всегда ходят рука об руку, будто две сестры.
Из уголка левого глаза Рипсимии потекла первая слеза.
Солдат, сжав зубы до скрежета, закрыл глаза и резко выставил руку вперёд. Не глядя, послушным мечом он лишил жизни ту, которую любил, которой мог бы подарить луну с неба, ногтями вцепившись в камни, взобраться на Масис, положить голову в боях против Персии или Рима, открыть в себе неиссякаемый источник мужества и силы. Молодой армянин рассмеялся, словно сумасшедший, пытаясь заглушить в себе крик: «Ну что, грязные сволочи, убили? Уничтожили женщин? Довольны? Люд удовлетворён?»
Казнь длилась вечно для тех, кто стоял и созерцал, как обрываются жизни христианок: разрезали ожерелье, и жемчужины падали на землю одна за другой, одна за другой…
В день казни Назени рыдала и металась по дому, теребя крестик на шее: она не знала – да и кто бы мог сказать – что девы погибнут на площади дворца Тиридата; она ощущала, что все органы внутри неё ноют, разваливаются, превращаются в руины.
Тоска, в которую падали Баграт и Ани, как в пропасть, разрушала немолодых супругов, которые лишились дочерей и потеряли сына.
– Знать хотя бы, где он и что с ним?
Но в моменты отчаяния и боли, когда кажется, что всё пришло в упадок, разрушено и испепелено, рождается новое, в крике и боли. Как мать дарит жизнь новому человеку, хватаясь за простыни, так и время порождает что-то новое. Христианство.
Лежали убитые на холодной земле. В крови искупанные женщины. Будто падшие с небес ангелы разбились о землю. Был ли счастлив народ? Был ли счастлив Тиридат? Возвеличил ли себя, зарезав чужими руками божьих детей? Народ вяло расходился, ибо зрелище закончилось и нужно было возвращаться к нудным делам: люду нравилось, когда царская свита или сам царь прилюдно карает персов или неугодных людей, предателей, а к казни христиан все относились равнодушно, даже не вздрагивали при виде их смерти. Все давно привыкли к тому, что схваченных верующих казнят так же, как воришек или убийц, ведь указ есть указ и он распространяется на всех. Запрещено христианство и точка. Каждый знал это. Конечно, многие из зевак ожидали грандиозного события, но увидели лишь то, как царские воины нехотя выполнили свой долг. Никто даже не заметил, как среди убитых лежала лишь одна душа, тихонько вдыхая ноздрями воздух.
***
Власть и война не знает жалости. Её проявил только один человек – Саркис, став вынужденным свидетелем и участником бойни, при этом не потеряв своего лица и не замарав руки кровью. Он пришёл в ужас, узнав, что всех женщин Тиридат собирается уничтожить, словно скот.
Хруст маленькой веточки, старой и сухой, на которую совершенно случайно наступил Саркис, заставил христианку очнуться.
– Сможешь встать? – воин, кряхтя, как старая утка, наклонился к девушке.
Палачи первые всегда рвались убивать, нравилось им это жестокое, но сладкое дело: причмокивая, неторопливо доставали они ножи из-за пояса, рассматривали их, проверяли смоченным слюной пальцем, чист ли нож и достаточно ли остро наточен – так они отвлекали жертву, и, пока та переводила взгляд с палача на оружие, он убивал. Нож с глухим звуком останавливался в убитом теле. Трезвый ум, надежда, вера, страсть были чужды убийцам. Именно такой здоровяк должен был завершить казнь, но тут его опередил Саркис с криком:
– Уйди, я сам!
Саркис шепнул Мании что-то ласковое и доброе, словно дочери, а затем занёс над своей головой меч, рука с которым резко опустилась. Дева рухнула на колени, ухватившись за сердце и замерла – последняя в ряду казнённых христианка неподвижно лежала на земле, свернувшись калачиком, подобно новорождённому рысёнку.
Саркис с явным ликованием и счастьем – как думали зрители – поднял вверх ладонь, произнеся: «Довольно» – и повернулся лицом к толпе. Недалеко за его спиной, в земле, торчал меч – лучшее орудие убийства верующих фанатиков. Однако поздней ночью пришёл воин к маленькой женщине, которая всё так же лежала – скрутившись клубком – на пропитанной кровью земле.
– Что же вы наделали,