Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В комнате — свет. За окнами черная ночь. Мориц стоит у окна. И все ещё аргентинское танго. Кончался длинный разговор о поэме, о женских типах, о герое. Осмеян был Морицем печоринский плащ — "Тайна" на двух ногах!
— Но почему, — сказал Мориц, перебирая на столе чертежные карандаши, — вы не даёте и его в борьбе с собой? Может быть, он гоже борется… Неужели вы…
— Борется? — спросила она пустым, незаинтересованным тоном. — С чем?
Ника стоит у окна. Та зимняя ветка, что тогда ловила шар луны, покрыта зелёным пушком. Как все ясно. Грусть совершенно смертельная… Грусть — меч. Но на этот меч нужно ещё опереться!
— Все, кроме работы, — балаган! — сказал Мориц.
— Все? — переспросила она.
— Все! — отвечал он, отважно и дерзко, всем своим существом.
— Так, — сказала она, — и семья, и весь интимный круг жизни… Женни, Нора? Вы уверены в том, что вы говорите?
Она говорила тихо, голосом как за тысячу вёрст.
— Видите ли, — мирно начал он, обманутый мирностью её тона, — иногда является вопрос, поскольку это отношение к работе лежит тоже в плоскости чувства, — не стоило ли поступиться его частичкой (при наличии тонкости у человека).
Морицу и Нике в беседе часто приходилось на миг — пока посторонние проходили через комнату — делаться нарочито туманными, перестраивать фразу как бы о каком‑то третьем лице.
— Чтобы привести в порядок отношения с людьми, хотя бы с этими же на работе (не хватало смелости сказать "ведь это было бы выгодно для самой работы"), — потому что думать, что отношения к работе складываются только типом самой работы есть ошибка…
Но в конце концов он не делает этого!
— Почему, Мориц?
— Потому что страсть к работе оказывается все же сильнее.
— Так… Значит, это — страсть. Не разум. Берет верх та, которая сильней. Ясно. И вы считаете, что разум — прав? В этом выборе?
— Да! — с большой гордостью.
— Почему?
— Потому что это все же высшее благо!
— Для кого? — (они были снова одни) — Для вас?
— Да.
— А для окружающих вас?
— A–а… ну, это в конце концов мало меня трогает!
— Та–ак…
Ведь он мог бы оставлять часть дела на попечение помощника, чтобы не так нацело отрываться от остального мира?
— Видите ли, неполное переключение на камертон работы, оставление некоего звучания, частично, того камертона, в котором он иначе общается с людьми, например, воспринимает искусство — может быть, отозвалось бы на рабочем камертоне — помешало бы ей.
Ника кивала. Это было точно, честно, понятно. Вот было, кажется, все сказано. А теперь — шли мысли. Это бывало, как нашествие татар или гуннов, а может быть, тоже род страсти? На пожиранье которой Ника была отдана?
А может быть, дело у него было просто в том, что удачи-то, по бедности (и в более лестной роли!), было для него больше при камертоне рабочем, а не том, интимно–лирическом? Уже гаснут огни… А как бы он в быту разрешал эту проблему: своей и чьей‑то ещё страсти к работе, если бы эти два рода работы требовали бы противоположного друг другу: ему обстановки шумной, многолюдной, и, например, её работа, писательская, требовавшая тишины…
"Безделье? — с удивлением спросила себя Ника — о тех словах Морица о днях праздничных (о его пребывании в лирике, отдых с музыкой, стихами, дружескими беседами). — Для меня, например, лирика не безделье, а дело, и выходной день — день самой большой занятости. И для Лермонтова, и для Маяковского лирика была — делом. И для Гейне, и Верлена — и стольких!.. Вот отчего мне показалось, что Мориц моложе меня в те майские дни — и по более элементарным вкусам, и по более легковесному погружению в самое существо строчек. Что только любующееся что‑то было в нем! Так же — как во всем уменье моем ему помогать, не разнимая мы, мы и мы в его отдыхе, являющемся моей рабочей средой. Бедная жена его! Ждать человека и знать годы, что, три четверти жизни ведя в работе, он все эти часы, что она топит, убирает, освещает и освещает гнездо, — он считает это гнездо — "балаганом", четверть жизни — в нем греясь и отдыхая — какая это страшная вещь… В роли жены — что? Полюбить размах нефтяных приисков "Города Анатоля" Келлермана, больше друга своего? О ложь…"
В общем, объективно — не было ничего между ними! Он же всегда был так спокоен, так трезв (то — вежлив, то — груб, а то — рассудителен… почти всегда — прозаичен! в отношении к ней — всегда). Ткань эту — меж ними ткала она — "платье короля" андерсеновского! (И он терпелив, между прочим…) "Ну хорошо, — вопрошала она себя неумолимо. — Ты бы простила ему это слово, за которым такая бездна его значения — "балаган"? Если бы он у тебя за него валялся в ногах? Может быть — да, а может быть — нет, и тогда б не простила… В смертной икоте его простила бы. Это — да. Но не раньше! Потому что — больше её уже не будет, жизни (а мечта та есть, что он бы исправился, длись она…) далью это простить — можно. Близью — никогда. Как назревает прощанье! Неумолимо, как музыкальный финал…"
Что‑то свежо, но не хочется уходить от окна. Она сдергивает с кровати одеяло. Понять, до конца, о Морице! Вот оно ещё раз, его стихийное, собственно, во всем одеянии прозы: в такой густоте вдохновения прозой сидит — уж безумье. Вот то, отчего у него взгляд такой! Скользящий. Редко — глядит…
То, против чего она так боролась! Закапывая в песок "счастье" своих о нем, уносимых ветром иронии, постижений! Над чем так смеялась, купаясь в его вспышках света! — уголок тьмы затаился — и цвел. Цветенье этой тьмы она видела вчера, в вызывающем, ненавистном тоне его разговора: дикую тяжесть этого человека. (При всей легкости переключения его на — обратное, на обаятельное, под коим живёт деспотическое, бездушное, неумолимое. Как, фальшиво прикинувшись "простотой", это называется "человек любит работать". Часть выдавая за целое!) "Ну, хорошо, — останавливает она поток своих мыслей, — а у тебя не две сущности? Две! Но мои так просты, если их верно назвать: женское — и мужское… стелюсь ковром, а потом взвиваюсь в бой. Мой неизбежный ритм. Но я ни в одном из них от другого не отрекаюсь. Я — помню… И не счастливая ли я — в моем суровом, как в кротком, начале? Сходство (если это сходство)! Мы были обречены на встречу и на расставание. Мориц не имел ещё возле себя человека с двойным пыланием. Но он должен меня потерять!"
Она плотно укутывается в одеяло вся, как в детстве, подобрав ноги; как птица на краешке подоконника, головой о небо: бесприютно от него — и уютно — в себе… Её пронзает на миг ток жара и силы. И, ястребом — сверху на сегодняшнюю добычу: вот момент, когда здравый прозаический взгляд — совпадает с романтическим: это момент правды, должно быть…
Она слышит шарманку, любимую, детскую, доходят колебания того камертона: она помнит, как сквозь водную толщу, то, что бывает внутри, когда стелешься и все вытерпишь. Когда — любишь. Но она видит это — хоть вода и прозрачна, — как сквозь водную толщу. Она сбрасывает одеяло, закрывает окно, кидает в ночь, наотмашь, створку форточки. И начинает ложиться. За окном не погасло всего несколько огоньков. Глубокий час ночи. От холода — или от одиночества — озноб. Усталость. Покой. И все.
Вышло глупо: надо было проглотить все это — и жить. Ника же, увидав Морица, вдруг исполнилась такого негодования — после того чудесного покоя ночного, — что сказала ему все, о чем с ним она не согласна в последнем их разговоре. Она никогда не видела Морица таким негодующим — вся шерсть на нем "стала дыбом".
— Только самое неправильное толкование могло породить такое фальшивое обвинение! — сказал он ледяным от взвешенности тоном. — Вы, как всегда, прицепились к слову! "Балаган" с точки зрения работы — это не "балаган" вообще!
— Но позвольте, — рванулась сказать Ника, — ваши слова были: "Все, что не работа — балаган!" Вы в это время находились не на работе и не в лирическом состоянии, а в состоянии "среднем", откуда вы могли судить о работе и не о работе — неким третейским судом, с незаинтересованной, промежуточной инстанции. Так это и было, когда вы, не работая, сказали: "Все, что не работа — балаган!" Вы не можете отговариваться тем, что это о себе кричал сам пафос работы — это был пафос некоторой объективации, от которой вы теперь отказываетесь. Это — передергивание позиций!
Мориц, видимо, перестал слушать то, что ему представлялось бредом.
— Вы, должно быть, переутомились, — сказал он холодновато, — я уже говорил вам, что ваше упорство работать ночами — к добру не приведет. Вряд ли кто‑нибудь мог бы уразуметь то, что вы сейчас наговорили. И все‑таки я попробую вам ответить, пользуясь тем, что вы вышли на работу сегодня раньше времени. Я люблю жену, ребят, друзей, музыку и искусство. Люблю полноценную жизнь. Я хотел бы любить всех девушек мира, быть на всех праздниках вселенной. И я чувствую к этому не только желание, а и силы. Я — оптимист, д вы для вашей поэмы хотите из меня сделать робота, что ли? Или какого‑то… мизантропа! Работа — мой идеал. Во время работы я все подчиняю ей. Без работы долго быть мне — скучно, но я не утверждаю, что это все в моей жизни. Мало того, моя работа в моей жизни меня не удовлетворяет, теоретическая работа, хотя я к ней имею склонность. Меня влекла к себе, например, работа в кино', искусство плюс жизнь. В строительстве мне более всего хотелось бы строить — театры, дворцы. Решать проблемы интерьеров и обстановки. Как я был счастлив, когда я построил чудесный клуб–театр! Огромный!