среди лоз. Соседи отзывались о нем с похвалой — уважали его за великий труд:
— Вино, сделанное Чачикой, грех пить на пиру, с бражниками. Его надо принимать по каплям, как лекарство!
Дом у Чачики был бедный, хоть и крутилась в нем бок о бок с ним бодрая, работящая бабушка Лелаури.
Марита быстро научилась читать и писать и с большим прилежанием обучала грамоте других. А когда она выросла, то стала удивительно искусной ткачихой-ковровщицей. Яркими весенними колерами расцвечивала она свои ковры — но с чувством меры, как опытная мастерица!
Примерно в ту пору и я начал писать стихи. Оба мы обнаружили в себе призвание художника и, должно быть, поэтому почувствовали взаимное духовное родство. Возможно, это и стало причиной нашей тесной дружбы; но сам я сказал бы тогда, что причина — нежный голос Мариты, ее дышащее невинностью лицо и ее удивительная девичья ясность.
Марита сразу уверовала в мой поэтический дар.
— Дай мне твои стихи, — упрашивала она меня. — Я вытку их посередине ковра. А вокруг будет рамка из роз.
Но разве какие-нибудь мои стихи были достойны труда проворных пальцев Мариты и сосредоточенного ее внимания?
Я и сегодня, пожалуй, не смог бы убедить Мариту, что еще не написал стихов, достойных быть вытканными ею на ковре.
Немало горя хлебнула на своем веку бабушка Лелаури, и труженица была на удивленье! И Марита походила на нее — она тоже хотела пить лишь из чистых ключей!
Марита и в работе была опрятна — всегда в каком-то обшитом кружевами, отделанном оборками переднике из ситчика в земляничные цветочки.
В детстве, помнится, мне ужасно было жалко «собирательниц колосьев». Занимались этим женщины и подростки. В жестокий июльский зной, на самом солнцепеке, когда голова пылает и кровь, кажется, вот-вот закипит в жилах, целыми днями должны были они бродить согнутыми в три погибели по сжатому полю, подбирая оброненные вязальщиками снопов и срывая несрезанные жнецами колосья. Вечером они уносили домой в передниках свою небогатую добычу.
Добыча эта была, однако, их годовым доходом и урожаем… Если женщина была замужней, все равно эти подобранные колосья были ее личным заработком, до которого муж не дотрагивался. К ним прибавляли обмолоченную солому с гумна и молотили все вместе снова. На жалкие гроши, сколоченные таким вот адским трудом в свирепую летнюю жару, женщина могла, не спрашивая мужа, купить у коробейника ситцу или бумазеи для себя или для своих обносившихся детей…
В июльские дни Марита с раннего утра становилась в ряд с рассыпавшимися по жнивью женщинами и прилежно подбирала рассыпанные колосья. Для меня было невыносимо, что Марита работает в этот палящий зной под открытым небом, и я бежал ей помогать. Не раз выговаривала мне мать, сердилась, пугала меня солнечным ударом, но я не мог сидеть дома, когда Марита, склонившись к самой земле, подбирала колосья!.
— Ступай домой, милый, перегреешься, захвораешь! — говорила мне Марита мягко и ровно, как всегда, но ее нежный голос окончательно приковывал меня к тому месту, где она собирала колосья.
Пылала красноватая, опаленная солнцем низменная равнина, вдали манили зеленью прохладные сады, но тенистые, задумчивые деревья шелестели не для Мариты.
А по вечерам спокойное, прелестное лицо Мариты словно освещало ее полутемную лачугу, и ни следа усталости после тяжкого трудового дня не было заметно на нем. А бабушка Лелаури любовалась своей красавицей внучкой и в восхищении расточала ей любовные слова:
— Чистая лилия моя, легкое мое облачко! На что тебе приданое? Твое богатство — эти мягкие, шелковые косы!
— Твое приданое — эти твои фиалковые глаза!
— Лицо у тебя — точно ясный месяц, а плечи и шея слепят глаз белизной! Вот оно, твое приданое!
И так, пядь за пядью, всю с головы до ног, разбирала и восхваляла Мариту с увлечением старуха Лелаури.
А Марита стыдливо нежилась под ласковыми взорами бабушки.
— Душу отдаст, жизнь свою положит за тебя твоя бабушка! Сиротка моя, светлая моя жемчужина! — приговаривала старуха, заплетая косы девушке, уютно свернувшейся клубочком на тахте. А Марита слушала, притихшая, как косуля.
— Птичка моя веселая, подружка белой розы! Голубка моя, горлинка! — не унималась бабушка Лелаури.
— Зорька моя ясная, светозарное солнышко!
В те времена был у нас, у детворы, счастливый день — «складчина», братское угощенье, праздник цветов, объединенное ребячье пированье. Такую складчину мы, ребятишки нашей части села, устраивали ежегодно в мае.
Каждый из нас забирал из дому заранее заготовленные припасы, сладости, сладкие напитки, и мы отправлялись за деревню, расстилали скатерть где-нибудь на лужайке, под деревьями, надевали на головы себе венки из ромашек, а стол украшали пестрыми полевыми цветами.
Тут мы проводили весь день — играли, плясали, пели, состязались в стихах…
Помню последнюю «складчину» — на краю нашего виноградника, под огромным, раскидистым трехсотлетним орехом.
Мне, участнику этих давних «складчин», часто приходит в голову: почему бы нам не возобновить славный старинный обычай, не устраивать, как некогда, радостные детские праздники в знак весеннего обновления природы?
Ярче всего запомнилась мне на этой последней «складчине» Марита, которая была в этот день хозяйкой! Праздник был последний, потому что мы уже выходили из детского возраста и вступали в юность — одну из наших сверстниц незадолго до того выдали замуж…
И уже совсем иными глазами смотрел я в тот день на Мариту — она показалась мне удивительно переменившейся. Передо мной была уже созревшая девушка — стройная, женственная, с налившейся девичьей грудью под светло-розовым платьем…
Заботливо исполняла Марита обязанности хозяйки за нашим столом — следила за порядком, ухаживала за всеми нами, была ласкова с каждым. В глазах у нее мелькала едва заметная печаль — должно быть, потому, что и она, как мы все, прощалась с беззаботным детством…
И еще я заметил, что наш сосед, пастух Гедия Нателидзе, парень лет восемнадцати-девятнадцати, не отходил от Мариты, помогал ей хозяйничать за столом и все глядел на нее с робкой улыбкой, словно о чем-то умоляя, а впрочем, порой как будто и ссорился с нею. Словом, мне показалось, что Гедия никого, кроме Мариты, не замечает. Пышный цветочный венок, сплетенный им с большим искусством, он возложил именно на голову Мариты, и танцевать «лекури» ни с кем больше не захотел.
Да и сама Марита была явно не в своей тарелке — вдруг притихнет, словно оторвется от здешних мест и перенесется куда-то далеко-далеко, в иные миры… И ясное, прелестное лицо ее казалось чуть омраченным — словно его коснулась своим крылом печаль…
Пастух Гедия был заметный парень — не потерялся бы среди самых отборных! Но какой же из него жених? Гол как сокол, сирота — ни двора, ни